Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
Н. А. Северцов: Зоолог в плену у кокандцев. 1/5
Val
rus_turk
Н. А. Северцов. Месяц плена у коканцев. — СПб., 1860.

Другие части: [2], [3], [4], [5].

Н. А. Северцов. Портрет работы Т. Г. Шевченко. 1859

Коканцы — должно быть, жители Кокана. Где же Кокан? что это такое? Вот вопросы, которые я часто слышал от будущих читателей этой статьи; начинаю следующим ответом на них, и скажу, что такое Кокан.

Это среднеазиатское ханство, занимающее область верховьев Сырдарьи, и названное по имени своего главного города; его северная граница, вдоль реки Чу, прилегает к Голодной Степи, бесплоднейшей пустыне, безводной, неудобной для кочевья, отделяющей Кокан от киргизской степи сибирского ведомства.

Таким образом, коканцы наши соседи; это обстоятельство должно возбудить участье читателя, тем более, что они с нами по-соседски и в ссоре, из-за участка земли. […]

Сношения этого ханства с Poccиeй довольно долго были мирные; еще в 1829 году было в Петербурге коканское посольство, и до 1853 года ходили в Ташкент русские приказчики. Но в тоже время коканские киргизы грабили наших, т. е., грабили более беглецы из русских же киргизов, укрывшиеся в Кокане, нападали и на наших сибирских казаков. Сами коканцы настроили крепостей (из которых главная была Ак-Мечеть) в зимовках наших киргизов на Сырдарье; гарнизоны этих крепостей, вообще малочисленные (самый сильный, в Ак-Мечети, не более трехсот человек), назначались почти единственно для незаконных поборов с зимующих на Дарье русских киргизов, и для поборов же с бухарских караванов, торгующих с Россией, а продовольствовались на счет сырдарьинских киргизов — исенчей, или земледельцев. Сверх того, эти крепости, как и все пограничные крепости среднеазиатских владений, служили убежищами и складочными местами разбойничьим шайкам нз киргизов, подвластных Кокану.

После взятия Ак-Мечети, переименованной в форт Перовский, и двукратного поражения коканских войск, посыланных обратно завладеть ею, в 1853 году, были покинуты коканцами все укрепления на западе от Ак-Мечети, а на востоке от нее Мамасеит-Курган и Джулeк. Этим, разумеется, кончились поборы, производившиеся из коканских крепостей, набеги ограничились окрестностями Форта Перовский, а вражда коканцев к русским усилилась. Впрочем, набеги производились малыми шайками, и не было примера, чтобы такая шайка потревожила русский отряд, или даже приблизилась к нему. Коканские наездники ограничивались нападениями на беззащитные аулы, и угоном скота; наши киргизы платили им тем же.

После взятия Ак-Мечети, ташкентские караваны еще ходили в Троицк и Петропавловск, а русские купцы, прежде торговавшие в ханстве, перестали туда ездить.

Таковы были наши отношения к Кокану, когда я, по поручению императорской академии наук, прибыл на Сырдарью, для зоологических исследований.

Особенно богатую зоологическую добычу обещали мне лесистые места и разливы Сырдарьи, от форта Перовский вверх, по направлению к Джулеку; оттуда я думал пробраться, если только возможно, на почти совершенно неизвестный хребет Каратау, которого западная оконечность всего в восьмидесяти верстах от форта Перовский. Эти места считались опасными от коканцев; но именно в то время, в половине апреля, были в форте Перовском получены известия, что опасность миновалась: подвластные Кокану киргизы возмутились в восточной части ханства, и осаждали крепость Аулье-Ата; туда сосредоточивались коканские войска, а в западной части ханства оставались только слабые гарнизоны, не выходящие из городов и укреплений. В этой западной части киргизы были покойны, но более расположенные к русским, нежели к коканцам. Только их, киргизов, можно было встретить на Каратау, а близ Дарьи, между фортом Перовским и коканской крепостью Яны-Курган (на востоке от Джулека, в двухстах верстах от форта Перовский) — никого, кроме мирного киргизского отшельника у могил Охчу, близ Джулека, почитаемых святыми.

Такие обстоятельства должны были казаться весьма благоприятными для предполагаемой экскурсии; но сверх того шел еще вверх по Дарье отряд, посланный рубить мелкий строевой лес для форта: рота пехоты, пятьдесят казаков [может быть, и меньше; точной цифры не помню, но в итоге не менее ста человек]. Наконец, бухарский эмир угрожал Кокану. Стесненные таким образом, коканцы должны были избегать русского вмешательства в их дела, следовательно, и неприязненных действий против нас.

Но, так как только что объясненная безопасность экскурсии была только вероятна, а не совершенно верна, я решился быть при посланном вверх по Дарье отряде, следовать его переходам, а во время дневок для рубки леса охотиться около его лагеря. Поездка же на Каратау должна была зависать от дальнейших известий, какие могли быть получены уже в отряде, на местах рубки, от наших киргизов, имевших сношения с каратаускими, — так как многие тамошние перекочевали в русские пределы, но продолжали видеться с родичами, оставшимися на прежних кочевьях, в коканском подданстве.

Такое решение было скорее осторожно, чем беззаботно-дерзко, да и в исполнении, как читатель увидит, я не полагался на авось.

Я знал положительно, и все после плена собранные сведения это подтвердили, что до тех пор, до апреля 1858 года, коканцы весьма избегали встречи с русскими отрядами, даже и на двадцать верст к ним не подходили. Это было замечено еще в марте 1858, когда (что ежегодно бывает) русский отряд, выставленный в восьмидесяти верстах от форта, прикрывал перекочевку наших киргизов, с их дарьинских зимовок на север.

Поражения, нанесенные русскими коканцам в 1853 г., когда наши сотни разбивали их тысячи, сильно устрашили их, и они еще ничем не показывали, чтобы безуспешные погони наших отрядов за их хищниками, рассеяли этот страх.

Мне первому довелось узнать горьким опытом, что коканцы уже успели ободриться, относительно наших отрядов. […]

Некоторые занятия удержали меня в форте, так что я не успел отправиться с отрядом, а отправился дня три спустя, 20-го апреля, обойти ак-мечетский остров, и догнать отряд за протоком Бир-Казан.

Эта экскурсия была рядом мелких неудач. Нужны были два верблюда, но зимующие под Ак-Мечетью киргизы откочевали; нашелся один только верблюд, и то плохой. Мои десять конвойных казаков нагрузили лошадей, и вожак-киргиз повел нас отыскать и нанять еще верблюда.

Оставались только похудевшие зимой, или верблюдицы с маленькими верблюжатами; и тех и других киргизы откармливали и заправляли на сырдарьинских пастбищах, пока еще не выросли летние травы, вредные для верблюдов. Но они собирались скоро откочевать на лето в степь, и, избегая задержки, прятали верблюдов между барханами, и уклонялись от обязанности отдавать их в наймы по казенной надобности.

Мы выступили уже пополудни, и проискали верблюда до вечера, а нашли уже после захождения солнца. Солнце зашло в тучи, который быстро набегали на небо; скоро темнота сделалось так густа, что не видно было ни на шаг вперед. Полил проливной дождь; промокши до костей, мы остановились ночевать в первом попавшемся киргизском ауле, где, по киргизскому обычаю, нас всех беспрекословно разместили по кибиткам, и не потому, чтобы они боялись казаков, а именно по обычаю гостеприимства. Точно также они, как я видал и прежде, и после, принимали и всяких путников, что я, может быть, подробнее опишу, вместе с другими обычаями киргизов, в другой статье.

На другой день мы пошли на Бишарнинский пост, весь день охотились, и ночевали в барханах, между Бишарной и Бирюбаем, у болот, которые многими рядами идут от Бир-Казана к Бабастын-Кулю, как уже сказано. […] На третий день, пришедши в Бирюбай, около полудня, я почувствовал лихорадку, и довольно жестокий припадок, что заставило меня ночевать там. […] Выехавши из Бирюбая, мы ехали по болотистой низине, заливаемой при каждом повышении воды в Дарье. […]

У протока Бир-Казан прекращаются солоноватые болота, и он вьется между джиддовыми рощами, перемежающимися с колючкой. За протоком, саженях во ста, построена коканская крепостца Мамасеит-Курган, теперь пустая. По взятии Ак-Мечети, коканцы без боя покинули Мамасеит; русские не обратили на нее внимания, и крепостца до сих пор уцелела в первоначальном виде. Это, как и все коканские укрепления, четыреугольник, каждая сторона которого сажен в пятнадцать, двадцать, обнесенный глиняной стеной, сложенной не из воздушных кирпичей, а из комков глины, смятой в руках. Выступы этих комков снаружи сглажены ладонью, пока глина была мягка. Для постройки всей крепости глина берется тут же, снаружи стен, что образует ров; а строили бесплатно соседние исенчи, теперь откочевавшие на Яныдарью.

Вышина стен Мамасеита до пяти аршин; к ним изнутри прислонены все постройки, именно конюшни, из хвороста и камыша, с джидовыми кривыми столбами и стропилами. По плоско-покатым крышам, засыпанным землей по камышу и хворосту, удобно всходить до верху стены, и из-за нее стрелять. Гарнизон крепости, вероятно, жил в кибитках.

Невдалеке от Мамасеита я присоединился к отряду, посланному рубить лес, а вскоре мы подвинулись верст на двадцать вверх по Дарьи, за Кумсуат, и остановились близ озера Джарты-Куль. […]

Начальствовал этим отрядом офицер, служивший на Сырдарье со времени взятия Ак-Мечети, известный своей опытностью, храбростью и вместе с тем осторожностью. Я с ним советовался на счет дальнейших экскурсий и могущих встретиться опасностей, и он меня отклонял от всяких замыслов насчет Каратау; но окрестности лагеря, верст на десять, считал безопасными.

Это он подтверждал и примером: сам ходил, и другие офицеры ходили, сам-друг с вестовым, выбирать лес для рубки, или на охоту, даже и после того, как мы получили из форта Перовский известие, что из Яны-Кургана делаются разъезды к Каратау, чтобы задерживать киргизов, начавших перекочевывать из коканских владений в русские, Оренбургского ведомства.

Разъезды коканцев в этом направлении заставили меня отказаться от поездки на Каратау, тем более, что я не имел права брать туда конвой, а должен был ограничиться людьми, непосредственно принадлежащими к экспедиции, в числе трех, и двумя киргизами вожаками.

Но с другой стороны, малочисленный яны-курганский гарнизон, занятый еще разъездами к северу, к Каратау, в 150-х верстах от нашего лагеря, и содержанием постоянного сторожевого пикета (как нас извещали) в горах, очевидно, не мог никого отделить, ничего предпринять на запад, против гораздо сильнейшего русского отряда: следовательно если только известие было верно, опасность со стороны коканцев, для окрестностей лагеря, из мало вероятной становилась прямо невозможной. А верности этого известия поверил и человек, пославший нам с ним киргиза, человек, замечательно, точно и подробно знающий наших среднеазиатских соседей, и впоследствии превосходно употребивший это знание для моего избавления из плена, — О. Я. Осмоловский, чиновник Министерства иностранных дел, заведывающий сырдарьинскими киргизами. Прибавлю еще, что я, после, в плену, узнал, что это известие было верно, только не полно: к Каратау коканцы сделали простую демонстрацию.

Таким образом, я, по примеру офицеров отряда, продолжал охотиться в окрестностях лагеря без опасения. Коллекции нарастали понемногу, но эти охоты были досадны тем, что самые редкие, самые завидные для коллекции субъекты из животных встречались, но в руки не попадались. […]

Нездоровье мое продолжалось, и, на охоте, я каждый день скоро уставал, сходил с лошади и ложился, чувствуя озноб и жар. Наконец, утром 26 апреля, я чувствовал себя еще слабее прежних дней, и все утро лежал, заполдень. Вместо обычного влечения на охоту, меня одолевала какая-то вялость; не хотелось ехать. Совестно почти припоминать такие, чисто-личные мелочи, но если бы я поддался своей безотчетной болезненной лени, расположился бы на весь день отдыхать в лагере, я не попался бы в руки коканцев: болезнь была мне словно предостережением, и это врезалось в мою память.

Я его не понял, я был послан в степь не для отдыха, а для исследований, надеялся пересилить болезнь, и считал нарушением долга не выехать для наблюдений, когда мог держаться на лошади. Почувствовавши в час пополудни облегчение, я поехал, с препаратором экспедиции, тремя казаками, чтобы держать лошадей, и двумя вожаками-киргизами. Мы направились к Джарты-Кулю, так как два охотника были уже посланы на Дарью, в джиддовые рощи, — да и воздух лесистых болот мне казался нездоров для человека в лихорадке. […]

Мы переехали гряды две барханов, во второй полосе, проехали и мимо Джарты-Куля, и ничего не нашли. Переваливши через третью, высокую гряду песков, мы спугнули дикую козу, а на лужайке, между чащами колючки, нашлись и ее два козленка, еще едва стоящие на ногах.

Тут мне в голову пришла жестокая затея, достойная охотника или зоолога, у которого стремление обогатить коллекцию отнимает всякую жалость, — привязать козлят, и, спрятавшись, караулить возвращение к ним матери, чтобы ее застрелить; козлят я думал взять и воспитать, выпоивши молоком, как телят.

Мы попрятались в колючку. Киргизы-вожаки между тем поехали вперед, т. е. к востоку, и въехали на бархан осмотреться.

Вскоре они вернулись с известием, что заметили вооруженных коканцев.

Кабы они не ездили на бархан! там коканцы нас не искали, а ждали спокойно ночи для цели, которую читатель впоследствии узнает. Лишь бы им остаться незамеченными, а наши выстрелы на охоте не вызвали бы от них нападения, как я впоследствии узнал. Еще тут, в полуверсте от неприятеля, я мог бы безопасно добыть дикую козу, и вернуться домой, в лагерь, с ценной добычей — если бы не обще-киргизская привычка выглядывать, нет ли чего особенного.

Увидя себя замеченными, некоторые коканцы тоже выехали посмотреть, увидели нашу малочисленность, и вернулись к своей шайке.

Наши киргизы поскакали в лагерь за помощью.

После того, как показались коканцы, мы ожидали нападения. Из объясненных уже выше соображений, что подобная встреча невозможна, читатель уже может понять, как неожиданно было это нападение: и неожиданность смутила нас. Моя первая мысль была, однако, защищаться; ружье у меня было заряжено дробью; сверх дроби, я стал заряжать оба ствола пулями. В правый ствол пуля вошла легко; в левый шла туго.

Вместе с тем, я сказал своим спутникам собрать лошадей, и самим засесть в колючку, чтобы дождаться коканцев, подпустить и стрелять их в упор, на верное.

Будь со мной мой бывший спутник по степи, офицер топографов А. Е. Алексеев, опытный, храбрый, хладнокровный офицер, исходивший всю степь, подравшийся и с хивинцами и с коканцами, сильно содействовавший кумсуатской победе!

Мое распоряжение было внушено памятью наших с ним разговоров об обороне от азиатцев, и будь он тут, это распоряжение было бы исполнено, он бы воодушевил казаков, смущенных неожиданностью, как он раз и сделал, во время моей экспедиции близ Эмбы; распоряжение было бы исполнено, мы бы отбились.

Но я не привык командовать; прежде, в степи, я поручал это офицерам, начальствовавшим конвоем экспедиции. И тут, вместо решительной команды, не допускающей возражений и заставляющей наших солдат и казаков побеждать или умирать, я высказал только свое мнение. Ожидая битву, я надеялся на себя, как на рядового, что не хуже другого подерусь, и хладнокровно заряжал ружье, но не так-то надеялся на себя, как на боевого начальника, и искал опоры в самих казаках; пусть каждый решится за себя, а не мне, мирному зоологу, от роду не бывшему в деле, распоряжаться чужой жизнью.

Эта неуверенность начальника еще пуще смутила казаков, внушила им робость.

Они умоляли меня спасаться, подвесть к отряду коканцев, если будут преследовать: говорили, что их сила несметная, — да, как я уже объяснил, можно ли было и подумать, чтобы коканцы решились подойти близко к русскому сотенному отряду иначе, как с громадным превосходством сил? Ведь они уже испытали, что и это превосходство не помогает; ведь они пять лет тщательно избегали встречи с нашими отрядами…

Ни препаратор, ни же один казак не отходили от меня, пока я заряжал ружье, они не хотели бежать, спастись без меня; но они меня торопили, представляли бесполезность сопротивления пяти человек сотням.

Я видел их смущение, борьбу между страхом и преданностью мне; они могли, от этой преданности, даром погибнуть, но для боя была на них надежда плохая, а один в поле, не воин. Они уже были верхом, и ждали: скрепя сердце, сел на лошадь и я — мы поскакали.

Скоро показались и коканцы — не толпа несметная, а всего человек пятнадцать. Мне представился несбыточный план успешной обороны, вскочить на близкий бархан, и с верху отстреливаться и отбить неприятелей, занявши выгодную позицию.

Да некогда было ее занимать: коканцы уже были близко, и шагах в двадцати пяти дали залп на скаку — никого не убили и не ранили. Мы повернулись к ним — казаки выстрелили, без команды и без действия, потом опять поскакали.

Вихрем, точно тени, мелькнули мимо нас, так что я и не разглядел, несколько неприятелей; остальные были еще назади: не помню, какими судьбами я отстал от своих и ехал один, разве потому, что и на езде старался еще забить не досланную в ружье пулю. Я еще не стрелял, и оба ствола были заряжены.

С обеих сторон узкой, извилистой дороги, по которой мы ехали, была колючка в рост верхового, почему я и не мог видеть всех эпизодов стычки.

Но еще не доехавши до этой колючки, услышал я выстрел и увидал серую лошадь моего препаратора, без седока, а скоро нашел и седока, лежащего на дороге, без оружия. Он просил защиты, я кликнул казаков, которые не слыхали, а ему сказал залезть к колючку, что он и исполнил, и я поскакал дальше.

Он скакал сперва рядом со мной, но нас разлучили первые, обогнавшие нас коканцы, кольнувши его пикой. Он стрелял — вместе с казаками и после; его ружье было двуствольное. Результата своего выстрела он не видал; еще дым не рассеялся, как он уже получил, как я после узнал, еще три раны пикой, к счастью, легких, и был сбит с лошади, не убивши и не ранивши никого. Едва успел я от него отъехать, как меня догнал коканец и кольнул пикой. Коканцы скакали впереди меня — другие еще оставались сзади — мною овладела злоба пойманного волка, кусающего своих ловцов с яростью безнадежного отчаяния. Я не надеялся спастись и, решившись не достаться им даром, метко, расчетливо прицелился в ранившего меня коканца, пустил в него правильно досланную пулю — и его лошадь поскакала без седока, а он лег мертвый поперек дороги, с простреленной навылет головой. Тут опять мелькнула пропавшая было надежда догнать своих, пробиться — да лошадь запнулась перед мертвым телом; меня настигли еще три неприятеля. Я обернулся к ним, готовый еще раз стрелять, и выстрелил, но уже пеший; сперва меня сняли с лошади на пике, воткнутой мне в грудную кость. Остававшаяся в одном стволе, недосланная пуля так и не вылетела; выстрел разорвал ружье. Тогда один из неприятелей, коканец, ударил меня шашкой по носу, и рассек только кожу; второй удар по виску, расколовший скуловую кость, сбил меня с ног — и он стал отсекать мне голову, нанес еще несколько ударов, глубоко разрубил шею, расколол череп… я чувствовал каждый удар, но, странно, без особенной боли. Двое других, киргизы, между тем ловили мою лошадь; поймавши ее, они подошли и остановили своего товарища, почему я и остался жив.

Bсе трое меня проворно обобрали, связали руки и повели, пешего, а сами верхом. Я прежде всего поднял и надел упавшую с головы шляпу, походную мягкую шляпу с широкими полями; потом объяснил им, по-киргизски (теперь, право, не сумею найти этих слов, не зная языка), что пеший конному не товарищ, и я за ними не поспею. Они меня посадили на лошадь — но не на мою, и привязали ноги к стременам; мы поехали рысью. Большинство захвативших меня неприятелей были не коканцы, а коканские киргизы; настоящий коканец был только один, тот самый, что меня рубил.

К моим первым трем провожатым мало-помалу присоединялись еще и другие; но ехали не кучей, а то обгоняли меня, то отставали. Были и заводные лошади; еще я заметил двух захваченных казачьих лошадей, казачье ружье, ружье моего препаратора и мою винтовку, которую я, выезжая на охоту, поручил везти казаку. Пленных, кроме меня, не было.

Заметил я тоже, что один киргиз постоянно ехал со мной, не обгонял и не отставал, а ехал так, переговорившись с остальными. Чтобы задобрить своего сторожа, я отдал ему свои деньги, которых обиравшие меня сначала не нашли, всего рублей десять, звонкой монетой.

Этот сторож вел на поводу лошадь, на которой я ехал. Руки мои были развязаны, но меня не допускали самому править, боясь побега, почему я ехал довольно беспокойно.

Между тем, со мной поступили еще человеколюбиво. В 1852 году, коканские киргизы захватили трех сибирских казаков, изранивши их не хуже меня, и прежде чем посадить на лошадей, три версты тащили на арканах 4, а меня всего шагов десять.

Кровь обильно лилась из моих ран, ничем не перевязанных, и капала на дорогу: но боли я все не чувствовал, а только слабость. Все время я был в полной памяти, и не слишком мучился своим грустным положением: я, от ударов что ли по голове, отупел и впал в какую-то апатию, мешавшую мне раздумывать о своем бедствии. Всего сильнее я чувствовал жажду, от потери крови. Между тем, я придумывал, как бы выманить от этих киргизов свое освобождение, да поскорее. Нужно их было уговорить — я не знал их языка. Немедленное бегство я считал бесполезным : слишком слаб, как раз догонят, и еще хуже будет. «Биз семдер кирэк эмисс; биз кеттэ кирэк; урус-га кеттэмс; синдер джуз, бишь-дшуз, мын тэнька булад урус тэнька», — говорил я (и, верно, неправильно, да не умею правильно), подбирая немногие знакомые киргизские слова, значившие по-русски: «Я вам не нужен, мне надо уйти, поедем к русским, вам достанется 100, 500, 1000 рублей». Русские киргизы называли наш рубль тэнька или деньга, но азиатская, бухарская и коканская монета этого имени не дороже двадцати копеек, почему я и говорил про русские тэнька.

Смотрел я тоже и примечал дорогу, не будет ли вода; но дорога шла по безводным барханам, где я замечал, и именно в этот раз (из Кокана назад проехал тут ночью), описанную выше растительность песков. Птиц не оказывалось; только позднее, в сумерки, я заметил небольшую сову, но не разглядел какую, утративши очки в сражении.

Между тем приехал еще киргиз и стал распоряжаться остальными: лет тридцати пяти, с довольно правильными чертами, с узким продолговатым лицом, в котором только и было монгольского, что выдающиеся скулы и редкая борода. Глаза его лукаво подмигивали, и вообще в выражении лица было что-то неприятно-фальшивое. Он заговорил со мной по-русски; первые вопросы были о том, кто я и о возможности погони; я отвечал, что не успеют догнать, почему мне и можно напиться, когда подъедем к воде.

— Но напиться при таких ранах, это смерть.

— То дело мое, да мне нечего умирать, проживу; а так ехать не могу.

— По крайней мере, нужно пить очень мало.

— Не вдруг и напьюсь, а понемногу у каждой воды; до Джулека их довольно.

— Пропасть.

— Так задержки нам не будет; отряд в лагере, лошади пасутся; пока соберутся, поедут — у нас сборы долги. Где казакам вас догнать, когда мы уже двадцать верст отъехали.

Я знал, что был им нужен, и живой; от меня желали пояснений насчет ожидаемого приезда в степь генерала Катенина — не для войны ли с Коканом, почему и сказал между прочим, что состою при генерале, но сказал уже напившись: мы между тем нашли немного воды во впадине дороги. Это меня подкрепило. Мой допрос продолжался. Киргиз, знающий по-русски, по временам подъезжал ко мне, мы разговаривали немного, потом он опять отъезжал.

Я забыл имя этого киргиза; он был брат Дащана, атамана захватившей меня шайки.

Узнавши, что я состою при генерале Катенине, он, как я ожидал и желал, стал расспрашивать меня о намерении генерала относительно Кокана, идет ли он с войском, и какой дорогой. Насчет дороги я отозвался неведением; насчет цели степной поездки генерала отвечал, что цель мирная: генерал хочет сам, на месте увидать положение и потребности края, чтобы еще улучшить его управление, хоть оно и теперь таково, что киргизы перекочевывают из Кокана к нам, а не обратно.

Насчет же Кокана, говорил я, враждебных намерений у генерала нет, почему он и идет с одним только почетным конвоем, вместо войска.

Но если он узнает о недавних враждебных действиях коканцев, хоть бы об моем плене, между тем как я мирно занимался разведыванием дарьинских зверей и птиц, то он непременно накажет подобные действия.

Войска для этого из России водить не нужно: и на Дарье его довольно, чтобы разорить все Коканское ханство.

Тут пошли вопросы о войске в Ак-Мечети — не считал, говорю, мое поручение не военное, а тысяч пять-шесть будет, по крайней мере, а пожалуй и больше, что было весьма значительное преувеличение, но я полагал его полезным.

Зашла речь и об убитом коканце; не я ли лишил его жизни. Я отвечал, что я только встречен у мертвого тела, испугавшего мою лошадь, за что и изрублен, мнимый виновник его смерти, а между тем сему делу не причастен.

— А кто-то убил Худайбергена?

— Казак.

— Куда делся?

— Ускакал.

— Видел ли ты, как он его убил?

— Видел. Он кольнул пикой сперва меня, потом казака; тот обернулся и выстрелил почти в упор, а сам ускакал. Я видел, как Худайберген упал мертвый, видел и скачущего казака: вот, он и ускакал, его лошади у вас нет.

— Он так и скрылся!

— Не мне же его ловить, а вам; за чем не схватили, или не убили.

— Да, мы видели, как он скакал, только не погнались; а кабы знали, что он Худайбергена убил!

— Смотрели ли бы лучше, кто ваших бьет. А остальные два казака, чьи лошади у вас?

— Были сбиты, и ушли в колючку.

— А сколько вас было? — стал расспрашивать уже я.

— Двенадцать.

— Откуда?

— Из Яны-Кургана, с Дащаном. Я его брат.

— На Каратау ходили?

— Да, пошли было (о чем, как читатель уже знает, я и был извещен); там угнали ваши киргизы лошадей.

— А потом?

— Гнаться за ними уж было нечего, так вернулись домой.

— Как же сюда попали?

— Да уже после, как узнали там, что идет сюда русский отряд. Дащан хотел за угнанных в русскую землю лошадей, сам отрядный табун угнать.

— Когда же вы выступили? Когда пришли сюда?

— Выступили вчера утром, пришли сегодня утром. Дащан уже высмотрел, где ваш табун, и ждал ночи, чтобы захватить его. Ваши часовые там пока на лошадей сядут, пока тревогу поднимут, а мы гикнули да погнали табун. Там отряд просыпайся, сбирайся, догоняй!

Этот киргиз, как я после узнал, в Оренбурге, был прежде вожаком при русских отрядах и конвойных командах, например, водил штабс-капитана горных инженеров, г. Антипова, на каменноугольные (собственно, лигнитовые) прииски у реки Джиланчика. Тогда я вспомнил, как он точно знает наши лагерные порядки в степи. Мог узнать и от Дащана; того не раз ловили за разбой и водили под конвоем, а он ночью убегал.

При этих разговорах, не то, чтобы непрерывных, а с значительными промежутками, мы проехали урочища Сары-Чаганак, Сункарлы и Казакты. […]. Солнце заходило, и на закате придавало зелени желтоватую сочную прозрачность, особенно у вод. Вид их усиливал постоянно мучавшую меня жажду, и раз мне спутник, стороживший меня киргиз, дал воды, раз мне отвязали ноги, пустили самому напиться и даже присесть у разлива, посмотреть только что описанный вид; а наконец, переезжая глубокую канаву вброд, я с лошади черпал воду шляпой, и еще напился.

Эта была последняя канава на дороге: за ней начинался идущий почти до Яны-Кургана саксаульник. Переехавши ее, провожавшие меня хищники стали меньше торопиться, а то все боялись погони, и, хотя меня с провожатым все еще посылали вперед всех, но он уже слушался моего «акрын джюримс», «поедем тише», и мы уже часто ехали шагом, пока нас догоняли его товарищи, отстававшие и оглядывавшиеся за погоней. Наконец, как стемнело и все соединились, мы поехали то шагом, то мелкой рысцой, чтобы еще перед привалом дать вздохнуть лошадям.

Пора была вздохнуть и мне, хоть об этом и не слишком заботились мои спутники; впрочем, на мои вопросы, близко ли остановимся («джакан кунамс»), они приветливо отвечали: джакан, близко. И за то спасибо, а более еще за то, что спасаясь от погони, они все-таки допускали меня останавливаться и пить у всякой воды, благо жажда мучила; а сами между тем не пили — ибо киргизы сырую воду считают вредной, особенно при сильном движении.

Но как я им говорил, так и случилось: не смотря на эти остановки, никто из этой шайки погони близко не видал, а большинство не видало и вовсе. А между тем погоня была, и вот что я об ней узнал по возвращении.

Мои вожаки, поскакавшие в лагерь за помощью, подняли там тревогу; тотчас собрали казаков, поймали и оседлали лошадей; но лошади в то время, как всегда днем в степном походе, если отряд остановится, паслись свободно, хоть и стреноженные; собиранье их заняло время [в степи на каждое денное нападение, верно, придется десять и более ночных, почему ночью, по правилу, треть лошадей оседлана, и все держатся в куче, привязанные к приколам, так что их и необходимо хоть днем пускать пастись; почему тоже и в походе стараются выступать ночью и идти до полудня, или, на оборот, с полудня и захватить часть ночи, если идут на известное уже место где не нужно сперва искать пастбища и водопоя], так, что приехавши на место стычки, они коканцев уже не нашли, а только присоединились к ним, вышедши из колючки, препаратор и один из бывших со мной казаков, оба, как сказано, сбитые с лошадей. Другой казак, спасаясь от погони, переплыл Джарты-Куль, спрятался в камыши и пошел прямо в лагерь; оба были легко ранены пиками. Третий, конный, присоединился к поехавшим в погоню еще в лагере.

От меня нашли отбитый и окровавленный приклад ружья, да кровь на колючке и на земле. Чтобы дать своим знак, я уговорил одного из хищников бросить и стволы, благо испорчены разрывом левого; он и бросил, но другие подобрали.

Гнались верст слишком двадцать, казаков до тридцати, с офицером, доехали до раздвоения следов; одни по дороге, другие отошли в сторону, и в стороне же, далеко, виднелся на бархане верховой. Пустились за ним — он скрылся, опять показался и наконец скрылся окончательно. По дороге же, где меня везли, не видали никого; мы уже уехали. Мой кровавый след был уже заметен пылью.

Так погоня и вернулась; на следующий день опять ездили на место стычки, мой препаратор с ними, и похоронили застреленного мной Худайбергена. Хоронившие мне и описали, как он был ранен и как пролетала пуля через его голову.

А ездок, заманивавший гнавшихся за хищниками казаков, был атаман шайки, Дащан. Он последний присоединился к товарищам, уже когда совсем стемнело, и, вскоре, удостоверившись, что погоня решительно отстала, остановил свою партию у могил Охчу.

Ночь была безлунная, могилы неясно виднелись на черном фоне саксаульника, на крутом скате оврага. Я их рассмотрел уже на обратном пути, тогда и опишу.

Меня ввели в низкую, темную землянку, довольно впрочем просторную; там жил отшельник у святых могил; но нас встретил не он, а какая-то старуха, и засветила каганец — такой же, как у нас иногда в Воронежской губернии, и в Малороссии: черенок с салом и с измятой бумажной тряпицей вместо светильни. Я прилег тотчас наземь и дремать не дремал, а почти; мало что примечал, только помню, однако, что крыша, она же и потолок, была плоская, на кривых лежачих бревнах, подпертых кривыми же деревянными столбами.

Не успел я и двух минут пробыть в сакле, как вошел Дащан и подсел ко мне; мы очень дружелюбно познакомились; он рекомендовался чистым русским языком, мягким и вкрадчивым тоном, и подал мне руку по киргизскому обычаю; я отвечал тем же и прибавил, что уже много слыхал про его удаль. Старуха что-то возилась, за угощением что ли; ожидая ужина, Дащан завел со мной разговор такой же, как и его брат; я отвечал односложно, с видимой усталостью, и беседа (или допрос) скоро сменилась угощением: старуха принесла нам по деревянной чашке айряну, т. е., жидкого кислого молока [айрян делается из молока коровьего, верблюжьего или бараньего; отделению сыворотки препятствуют постоянным взбалтываньем], а Дащан ей перевел мое желание разбавить айрян водой, так как жажда не прекращалась.

Ночевать, однако, тут не остались, а выпивши айряну и напоивши лошадей, отправились дальше, свернули в саксаульник, и верст за десять от Охчу остановились в котловинной, травянистой полянке. Помню, что из землянки в Охчу меня пригласили выйти из первых и опять привязали ноги к стременам; а Дащан вышел последний, когда уже все были на конях.

На ночлеге, разумеется, все легли; лег и я, подпирая локтем голову. Это заметил Дащан и велел подать мне седло с подушкой, к которому и сам с другой стороны прилег. Только не продолжителен был наш сон; задолго до зари, темной ночью, поехали мы дальше, все саксауловым лесом. Саксаул здесь рос огромный, сажени в три; темное ночное небо виднелось сквозь черную сетку ветвей, а внизу, в густом, почти осязательном мраке, сероватые, толстые, мудрено искривленные стволы и корни деревьев. Вообще ночной колорит саксаульника самый невеселый, да и тишина была такая мертвенная, что топот наших лошадей раздавался не то чтобы фантастически, a unheimlich, как говорят немцы; по-русски этого слова нет. Неопределенно, тяжело было мне на душе; только одна нисколько отчетливая мысль, что саксауловый лес вообще отличается сухостью, а жажда моя не прекратилась.

Ехали мы ночью, казалось, без конца; однако, наконец стала и заря заниматься, а скоро и солнце взошло; заря на Дарье непродолжительна. Крупный саксаульник сменился мелким; явились голые такыры [такыры — это голые, глиняные равнины, ровные и гладкие, как биллиард, превосходные для плац-парада — но более ни для чего, по крайней бесплодности, — ни былинки]; мне сказал подъехавший между тем Дащан, что чуть близко должна быть дождевая вода, и послал посмотреть, а меня пригласил сесть и покурить трубки, — захваченную от меня трубку и мой же табак.

Тут я его рассмотрел подробнее и опишу; он того стоит, как один из последних представителей, и притом из совершеннейших, чисто-киргизского старинного молодечества и необузданности.

Наружность его была, однако, не такая, как у большинства киргизов, коренастых, скуластых, плосконосых и широколицых, которые хоть в самом деле ловки и проворны, а смотрят увальнями, неповоротливыми, в халатах, сидящих на них скверно.

А Дащан смотрит молодцом; небольшого роста, тонок и строен, с маленькими руками и ногами: a gentleman robber, хоть и не белой кости, не султанской породы, а плебей, простой киргиз. Лицо было европейское, как у его брата, только губы полнее, черты мягче и приятнее, а большие черные глаза, с несколько (монгольски) приподнятыми углами, также плутовато подмигивали, даже еще и плутоватое, — хитрые, лисьи глаза, под благородно открытым лбом. Только не одна хитрость и жадность выражались на этом лице, как у его брата; тут виднелась и беззаботная удаль, и желание пожить и потешиться, и чувственность, и даже какое-то веселое, непритворное добродушие. Преподвижное было лицо, что, впрочем, у киргизов не редкость, если только, разбогатевши, не заплывут жиром.

Но Дащану заплывать было некогда. Наследственного богатства не было, неугомонная удаль не давала ему покоя, — он с ранней молодости стал промышлять разбоем, что по киргизским понятиям вовсе не предосудительно, — и прославился по степи как батыр первостепенный.


Распознанный текст: www.vostlit.info.


Того же автора: В предгорьях Заилийского Алатау

  • 1
человека везут, может быть, к сомам-людоедам, он того - сов разглядывает.

Вот что значит настоящий ученый! человеку понадрубили голову в нескольких местах, ухо висит почти оторванное (как будет видно далее из повествования), а он сокрушается о том, что потерял очки и не может разглядеть сову... Хорошо хоть, что не сознался, что Худайберген-батыра он подстрелил...

Не за что! Сканировал и распознавал тест из этой книги не я (не считая пары страниц).

На востлите как раз несколько страниц не хватает -- они у вас есть? :)

Уже хватает! ))
Я эти 2 страницы прислал на "Востлит".

О, спасибо! Порадовали! :)

>Птиц не оказывалось; только позднее, в сумерки, я заметил небольшую сову, но не разглядел какую, утративши очки в сражении.

Браво!

Да, про сову — самое замечательное место в этой части книги! ))

спасибо
я востлит не читаю. продолжение будет? интересно, чего с ученым случилось дальше.

Не за что.
Да, продолжение будет; на днях выложу второй фрагмент.

  • 1
?

Log in

No account? Create an account