Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
Переселенцы и новые места. 4. Кустонай. Тобольние поселки. Голод
Врщ1
rus_turk
Дедлов (В. Л. Кигн). Переселенцы и новые места. Путевые заметки. — СПб., 1894.

НОВЫЕ МЕСТА: Оренбург. От Оренбурга до Орска. Новая линия. Кустонай. Тобольние поселки. Голод. Из поселков в Троицк. Урал.
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ:
     ТОЛПА: Толпа (1). Толпа (2).
     ГЕРОИ: Немцы. Малороссы. Великороссы.
     Курьезы (1). Курьезы (2). Мор 1892 года.

Кустанай. Соборная улица. http://kostanai.biz


Кустонай

Наконец, я в знаменитом городе Кустонае, он же и Новониколаев… Нет, читатель, больше я уже не буду делать таких путешествий! Сначала оно приятно, заманивает. Тарантас покоен, лошади бегут хорошо, возницу понукать не нужно; вокруг хоть и однообразие, но новая, азиатская природа, новый тип русского человека, новые условия его жизни поддерживают интерес и к этому однообразию. Жара страшная, но не расслабляющая: человек вялится впрок и держится хорошо. Сухой ветер не дает появиться испарине. И едем так верст пятьдесят-шестьдесят. Наконец, — чаепитие… Это большое наслаждение. Посадишь с собой ямщика, хозяина (у каждого из нас полотенце на коленях), и начинается размачивание завяленного человека… Пьешь, пьешь без конца, и при каждом глотке чувствуешь, что оживаешь. Пять, шесть, семь стаканов — нипочем. Только кряхтишь да обходишься посредством полотенца. Ямщик и хозяин не отстают, кряхтят, наслаждаются, — и в компании дело идет еще дружнее… Вечерами и утрами радуют прохлада, тонкое благовоние сухих трав, необозримая картина величайшей в мире степи. Но величайшая степь да опять величайшая степь — на сотни, на тысячу верст, это уж слишком. Ночевать приходится на полу, потому что на кроватях перины, невозможные при здешней жаре. Да и на полу всю ночь мечешься от жара и сновидений, которые заключаются в воспоминаниях о тряске и нырянии тарантаса и о визге колокольчика. С каждым новым утром встаешь все менее бодрым, с каждым днем жара переносится труднее, жажда мучит сильнее, чая уже недостаточно, и наконец впадаешь в какое-то бешенство пития. Пьешь все, что попадается: полоскательную чашку кумыса в киргизской кибитке, кувшин сивого кваса в следующей переселенческой землянке, воду прямо из речонки, кислые щи из станичной лавочки, прокислое кабацкое пиво, опять кумыс, опять из речки воду. Чувствуешь, что делаешь неосторожность, но раз вы не удержались и стали пить, вы во власти не хмельного, но настоящего запоя. Это знают здешние жители и удерживаются до последней крайности. Не удержишься — обопьешься. Обопьешься — заболеешь, как заболел я.

Кое-как отлежавшись на бабьих корешках да на ветеринарном опии в Николаевском, во втором часу ночи я выехал в стодвадцативерстный переезд в Кустонай. Тут уже подлинная Азия, не только по природе, но и по быту. До Кустоная — ни одного постоянного поселения, только киргизские «зимовки» да киргизские кладбища, по виду мало чем отличающиеся от «зимовок». Неприветливые места, дикие места… Небо было подернуто не то пылью, не то гарью. Температура вдруг изменилась, и подул такой холодный ветер, что я укрылся тулупом моего казака. Волнистая степь с песчано-черноземной почвой не так плодородна: ковылей уже нет, земля выпахивается быстрее и, выпаханная, десяток лет не дает другой травы, кроме знакомой всем побывавшим в азиатских степях низенькой колючки. Узкая дорожка в три колеи бежит снова вдоль Аята, потом вдоль Тобола, куда впадает Аят. Реки маленькие, то нелепо расширяющиеся, то чуть пробирающиеся тоненькой жилкой. Текут они то в глубоких и узких степных провалах, то их ложе, несоразмерно их величине, расширяется на несколько верст. У самых речек то пески, то ивовый кустарник, то камыши, то небольшие луга, покрытые высокой, похожей на осоку темно-зеленой «тобольней» травой.

Эта осока в последние десять лет сделала чудо, — выстроила двадцатитысячный город Кустонай и, близь него, ниже по Тоболу, еще одиннадцать селений, с семью тысячами душ. В последнее десятилетие многие тысячи мужицких голов бредили Кустонаем. Земля — киргизская; тридцать копеек за десятину в год; десятина в 4.000 квадр. сажень; возьмешь в аренду у киргизцев 10 десятин, а паши тридцать: ничего не понимают, вовсе простяки! Строиться надо — в двадцати верстах лес Ары; хочешь, покупай, — хочешь, тихим манером бери. Скотину где угодно паси даром. Тобольней травы на Тоболе, — три дня покосил, на всю зиму хватит. Пшеница родит по триста пудов. И закружились мужицкие головы, и потянулись переселенческие кибитки. И сколько неодолимых препятствий было преодолено! Со старины не пускают за недоимки, — берут месячные паспорты, точно идут в соседний уезд на заработки; старшину умасливают и задабривают, а то как попросту убегают по ночам, бросая дворы и старую землю. По дороге скотина падает, — становятся в работники и зарабатывают на новую. Все деньги вышли, — питаются христовым именем и воруют траву на чужих лугах, деготь в чужих дворах, кизяк и зерно по киргизским зимовкам. Не раз мужика избивают в кровь и с членовредительством казаки, башкиры, киргизы. Не раз его задерживают за просроченный вид, за воровство, за потравы. Задержат, вздуют и отпустят: не кормить же его на свой счет, не вводить же казну в убытки отправкой по этапу. Месяцы проходят в пути и в мытарствах, — и, наконец, вот он и Тобол, вот они безграничные нетронутые степи, тобольная темно-зеленая трава и бор Ары. В степи воют бураны, застилая небо пылью; солнце палит; в безобразной реке вода мутна; на десятки верст вокруг ни жилья, ни человека, а одна только безграничная дикая Азия, но мужик чувствует себя в мужичьем раю: вольно, просторно, ни потрав, ни порубок, ни бар, ни полиции…

Где же осесть? Да хоть бы тут, между Ара́ми и тобольней травой. И то, и другое недалеко. Роет мужик на склоне холма у степного озерца землянку, тащит из Аро́в бревнышки для крыши, заваливает сверху землею и начинает пахать. Проезжает стражник, видит, — две новые землянки:

— Вы кто такие?

— Батюшка, мы у киргизцев землю на года́ укупили!

— Паспорты где?

— Вота паспорты.

— Просроченные!

Стражник берет паспорты и увозит к уездному начальнику. Через месяц мужика тащут к начальнику. А начальник, на счастье, особенный, — из «переутомленных» культурой интеллигентов, удалившийся в степи, чтобы «обновиться». (Чего-чего на свете не бывает, читатель!) Мужики называют его добрым барином и простяком.

— Как же вы это без позволения поселились?! — стараясь придать грозный оттенок своему переутомленному интеллигентному тенорку, кричит начальник на мужиков.

— Ваше высокопревосходительство…

— Я всего — высокоблагородие, — скромно возражает начальник.

— Ваше степенство, мы у киргизцев землю на года́ укупили.

— Но почему же вы контракт у меня не явили? По закону контракт должен я утверждать. Понимаешь?

— Ваше степенство, мы люди темные. Научи, — затем и пришли.

— Вашескродие, — почтительно докладывает стражник, — у него пачпорт просрочен.

— Ах, да! Видишь! У тебя паспорт просрочен. Как же тебе не стыдно просрочивать паспорт? По закону нельзя жить с просроченным паспортом!

— Ваше степенство! Старшина-то у нас — змий, аспид. Дай, говорит, трешницу, я те вовсе уволю; а не дашь, — месячный бери. Не погуби, ваше высокопревосходительство!

— Говорят тебе, что я — высокоблагородие… Стражник, пусть их живут. А вы — я с вашим старшиной спишусь. Если действительно нет препятствий, он должен, — понимаешь? — по закону должен выслать тебе паспорт. Затем, смотрите, принесите мне контракт для утверждения.

Мужики уходят и продолжают косить сено и пахать землю. Наступает осень, возвращаются из глубины степей киргизы, видят землянки и летят к ним карьером с ружьями и нагайками, — убить хотят. А мужики их еще издалека увидали, выставили хлеб-соль, штоф водки и на тарелке, придавив камнем от ветра, три засаленные рублевые бумажки. Киргизы подскакали, мужики — шапки долой, и в ноги.

— Здравствуйте, батюшки! Здравствуйте, киргизушки! Примите дары, не побрезгуйте. А мы-то вас ждем не дождемся. Начальник-то страсть сердитый. Кричит: контрахт где, почему киргизы не едут контрахту писать! Погоди, мол, твое благородие: некогда им; придут хозяева наши, напишем… Милости просим, милости просим!

Киргизское сердце — «вовсе простое»: все за чистую монету принимает, — и хлеб-соль, и поклоны, и радость. Мужиков оставляют и делают с ними контракт.

— Что же вы так долго не являлись? — опять силясь придать своему тенорку суровость, кричит начальник на киргизов.

Но киргизы только улыбаются.

На следующий год к двум первым землянкам прибавляется двадцать новых. Еще на следующий — сто. Еще через год — двести, и тогда уже киргизам вместо хлеба-соли достаются камни в голову. Проходит десять лет — и вырастает город, с церковью, с аптекой, с каменными складами. По Тоболу приблизительно таким манером в десять лет поселилось около 35.000 народа.

Недолго, однако, продолжались рост и благоденствие тобольних колоний. Это, к стыду, не то что немецкие, которые «чем старее, тем сильней». Русский человек в своей привольной стране с самого начала своего исторического бытия привык снимать сливки, а молоко выливать вон. Так поступил он и на Тоболе. Стало «тесно», — тесно с землей и с лугами: друг другу мешают, да и киргизы подняли арендную плату до рубля. Стало тесно с лесом: несчастные Ары, Сабанкулы и проч. стали так жечь и красть, что начальство взяло их под свою опеку и охрану. Наконец, наступили неурожайные годы.

В третьем году урожай был неслыханный, больше трехсот пудов пшеницы с десятины, но никто не подумал сделать запаса или устроить по селам хлебные магазины. Да какое магазины: старост не хотят выбирать! Что, мол, вздумали, — на новых местах «старину» заводить, Россею! Пшеницу ели сами, кормили скотину, продавали за что ни попало, а когда купцы перестали покупать, стали менять на водку, по 15 коп. за пуд, и неистово пьянствовать. Прошлый год был малоурожайный, и казна дала на обсеменение. В нынешнем году не соберут ничего, — и уже теперь, в июле, голодает около пяти тысяч душ.

В «тобольней траве» и в Ара́х наступило разочарование. Опять бросают земли и дома, опять налаживают кибитки, опять христарадничанье, воровство, холодная, драка. Тобол теперь уж нехорош. Теперь потянулись «под Новый Куст», где-то в Сырдарьинской области, куда на два года запрещено идти переселенцам, на Мургаб, где еще не готовы оросительные работы, куда-то «на Китайский Клин». Наконец появился какой-то австрийскоподанный жид и за двадцать одну (!) копейку записывает желающих «в индейскую землю для усиления русского народа, с доставкой на казенный кошт».

Итак, вот он мужицкий рай, «Новый город», «Вольный город», Кустонай! На плоской, как стол, пыльной степи, на берегу полупересыхающего Тобола, текущего в степном провале, без единого кустика и деревца, стоит Кустонай, двадцатитысячный город. Широчайшие улицы перекрещиваются под прямыми углами. В центре — площадь, равная целому государству. И улицы, и площадь обстроены землянками, мазанками, домишками и домами в четыре — в пять окон. В землянках и мазанках живут мужики. В сколоченных на живую нитку домишках разместились кабаки, постоялые дворы, пьяные мастеровые и плуты-торгаши. В центре города два-три каменных дома, подобных крепости: толстые стены, громадные каменные заборы, слепые амбары и склады. Это засели крупные купцы. В амбарах — хлеб. В огромных лавках — красные товары, чай, сахар. Лавки внушительны; это огромные сараи, саженей пятнадцать в длину, десять в ширину и аршин десять высотой. Стены сверху донизу унизаны полками, а на них товары: кумачи, ситцы, платки, головы сахара, фунты, цибики и кирпичины чая. Человек двадцать приказчиков, в поддевках и сапогах бутылками, стоят около прилавков. Посреди магазина сидит европейский господин, — управляющий и кассир. В урожайные годы в магазине ярмарка: мужики, бабы, киргизы, киргизки. У железных дверей магазина волы и лошади мужиков, кони и верблюды киргизов настаивают в день на четверть навозу. В нынешнем году тихо: у мужиков голод, у киргизов бескормица. В магазинах пусто, приказчиков распустили, барышей нет.

И страшный же это город, Кустонай! Целые недели по степи носятся бураны и затемняют солнце пылью. Выдуваемый ветром из чернозема песок наносит сугробами. День и ночь воет и визжит ветер в заборах, трубах и закоулках зданий, день и ночь стучит ставнями и стреляет железными крышами, вгибая и отпуская их листы. И решительно некуда деться от пыли, безлюдья и дичи этого города. Выйдешь к Тоболу, — он еще безобразней города. Выйдешь за город, — там голая степь, бесчисленные конусообразные черные кучи кизяка и несметное полчище ветряных мельниц, которые машут на вас своими крыльями, точно не пускают в степь и гонят назад в город. Вернешься, — опять безобразные мазанки и домишки, опять народ, который перенял арестантские манеры наглых и пьяных казаков «Старой линии». Ни садика, ни газеты, ни телеграфа, ни хорошей церкви…. Когда-нибудь мы с вами, читатель, заберемся в Америку и тогда сличим американские Кустонаи с нашим.

Я предвижу упрек, который мне сделают читатели. Эк, куда хватил! — скажут они, — тамбовского мужика ставить на одну доску с американцем! Читатель, остерегитесь делать этот упрек. Я хорошо знаю, что есть историческая необходимость, выше которой не прыгнешь. Я знаю, что можно очень умно и убедительно рассуждать на эту тему, что русский народ делает, что может; что история его сложилась неблагоприятно; что и под давлением неблагоприятных условий, благодаря счастливым свойствам своего ума и характера, он делает очень много и очень хорошо. Все это я знаю, всем этим я горжусь, все это меня поддерживает; но Боже сохрани нас с вами от этой благоразумной исторической точки зрения на современность. Пусть свобода воли — гипотеза, пусть даже фикция, — но эта выдумка — единственная точка опоры для тех, кто еще жив и хочет жить. Штука в том, что есть эта выдумка, — есть и история. Нет ее, — история и жизнь останавливаются. Никогда не оправдывайте себя прошедшим; всегда вините себя в том, что лучшее будущее достигается вами недостаточно быстро, что другие обогнали, обгоняют вас. Заводите в Кустонае телеграф, школы и газеты, закрывайте кабаки, не жгите Аров, разводите сады, не голодайте, — поезжайте взглянуть на американские Кустонаи…

Тобольние поселки

В 91-м году официально ни Кустоная, ни громадных поселков, его соседей, не существовало. Был город, были села; в городе — особая городская полиция, в поселках — старшие и младшие «стражники», с бляхами на левой стороне груди, — но даже Кустонай официально именовался урочищем. Официально на месте притобольных тридцатитысячных колоний числилось несколько киргизских зимовок. По этому поводу у меня был поучительный разговор с моим возницей, бывалым казаком с Новой линии.

— А что, ваше высокоблагородие (казаки всех «господ» титулуют по-военному), — а что, ваше высокоблагородие, поселковую землю отрежут от кыргызов россейским мужикам?

Я, разумеется, отвечаю:

— Не знаю.

— Надо бы отрезать, ваше высокоблагородие. Положим, киргизы для казны легче: кормить его не надо, потому что он не голодает, богатые бедных кормят, но зато уж бедные у богачей вроде как в России, рассказывают, крепостные были; во-вторых, он лошадей в военное время для кавалерии поставляет. Все это, ваше высокоблагородие, вполне понятно, но все-таки надо обратить внимание на то, что киргизы в последнее время шибко шустрятся. Извольте видеть, по рассказам до 54 года киргизы и зимой жили в кибитках. После 54 года, когда зима была больно лютая, они по примеру русского народа стали строить на зиму землянки, а иной черт, волостной управитель, так такой дом взбодрит, что и купцу не стыдно. Это раз. Второе, ваше высокоблагородие, вот что. Стало в Россее тесно, — народ сюда потянулся, за казацкие линии, к киргизам, на Тобол, в Ак-Моллы, в Семиречье. Киргизы им рады, потому что за землю им деньги платят. Извольте-ка, землю они вроде воздуха считали, и вдруг ни за что ни про что — деньги! Милости просим. Принимают к себе на зимовки: паши, мол, землю, коси нам исполу сено и береги землянки да кизяк. Немного, кажется, времени прошло, как россейский народ стал селиться по зимовкам, на моих глазах было; а уж теперь многие киргизы сами выучились пахать и сеять!.. Я и говорю: шустрый народ. Это, ваше высокоблагородие, не то, что башкиры или калмыки. Те — простяки, а это, даром что некрещеный, а тот же русский по уму… Теперь возьмите, что выйдет, если киргизы на землепашество пойдут? Прямо опасный народ будет. Между ними наших нет, к Россее не привыкнут, а ведь они до самого китайского царства расселены…

Казак приостановился, обернулся ко мне и, прямо глядя мне в глаза своими светло-синими, холодными и порядочно наглыми казацкими глазами, спокойно, но решительно окончил:

— А по-моему, ваше благородие, я бы лучшие места по рекам и озерам зацапал, да и забил бы там россейские поселки. И была бы у верблюда в ноздре веревка!.. Дозволите, ваше благородие, курить?

— Кури.

По зимовкам действительно много россейского народа. По рекам эти зимовки тянутся одна за другой. У больших озер их несколько; у маленьких тоже непременно зимовка. Улиц, конечно, нет. Жилья стоят вперемежку с кучами соломы и кизяка. Жилья — или землянки, или кубические березовые срубы, или такой же формы избы из земляного кирпича. Все это неуклюже, коряво, нескладно и летом пусто. Только в двух-трех землянках из труб идет смрадный кизячный дым, да около изредка покажется человек, неторопливо запрягающий или распрягающий лошадь, или лениво копаются в сору ребятишки. Это киргизские арендаторы и сторожа. Тысячи этих людей рассеяны по зимовкам колоссальной киргизской территории, и действительно будет как-то неловко, когда киргизы выживут их от себя и сами начнут пахать землю, ставить деревни и строить мечети; и еще будет обидней, если эти арендаторы окиргизятся, чему есть много примеров.

Северней Кустоная, где приютились тобольние поселки, на правом и левом берегу Тобола, — уже настоящая Сибирь. Говорят, юг Тобольской и Томской губернии весь такой: степь, чернозем и береза. Эта часть Сибири — березовая степь. Вы едете сто, двести верст; говорят, можете проехать тысячу и другую, — и будет все одно и то же: ковыльные и травяные степи, по которым разбросаны березовые рощи, от одной до тысячи десятин. Степь проникла и в леса, в которых то и дело попадаются поляны и полянки, покрытые ковылем и травами. Там и тут попадаются мочежины, заросшие низким ивняком, озерца в виде ям и круглые, с пологими берегами, в виде умывальных тазов, озера. Последние, то пресные, то горькие, иной раз бывают громадны: верст двадцать-тридцать в поперечнике. В иных рыбы столько же, сколько воды. Трава, вода, чернозем и береза, — и больше ничего: ни жилья, ни людей, ни холмов. Даже кустов почти нет в рощах.

Я понимаю мужика, который бредил Кустонаем, — новым, вольным городом. Ни начальства, ни бар, ни волостного суда, ни потрав и порубок. Вышел из землянки, взглянул, — сердце смеется: так вольно. Я понимаю мужика, но его поведение в «вольном городе», его манера обращаться с «новыми местами» просто ужасают меня. Положим, тут иной раз заработать можно вдвое больше, чем «на старине», но мужик вместо того работает вдвое меньше. Пройдет несколько лет, земля выпашется, другой земли киргизы не дают, и опять «тесно», опять начинай сначала, опять кончай тем же, опять бреди снимать сливки «под Новый Куст» или «на Китайский Клин». Незаметно искатели новых мест разбаловываются, разлениваются, приучаются бродяжничать и почти все нищают. Наживаются только два-три кулака, которые за чудовищные проценты ссужают деньгами, а в голодное время хлебом, да кабаки, куда тобольние колонисты ежегодно сносят двести тысяч рублей.

На всех этих новых местах, за Уралом, как и в «старых» степных местах Европейской России, по выражению мужиков, «одним урожаем не живут», а нужно запасаться из предыдущих. Немцы, собравшись в русскую колонию из тридцати своих государств, прежде всего составляют Gemeinde, строят школу, строят запасный магазин и выбирают старосту, которому, ради поддержания порядка, вручается противозаконная власть — сажать под арест и даже келейно пороть. Наши тобольние колонисты, собравшиеся хоть и из тридцати разных губерний, но из одного и того же царства, и не подумали ни о чем подобном, и при втором неурожае погибают — говорю я это не для красного слова, а буквально. Из сотни дворов в начале июля хлеб был только в одном, да и то для себя. Голодные приходят к счастливому обладателю хлеба и толпой становятся на колени: дай хлеба! А тот падает на колени перед толпой и вопит: оставьте хлеб моим-то детишкам! Куда кинуться за хлебом? Неурожай на сотни верст вокруг. Работать? — тут на вольных новых местах заработков нет; только десятый добудет у киргизов косьбу; но те платят, точно на смех, десять копеек в день на хлебе рабочего; а хлеб — два рубля пуд. «Худо, худо было на старине, — говорят тобольние колонисты, — а этакого горя мы не видали».

— Что же вы запасов-то не делали?

— Да кто ее знает…

— Ведь податей ни копейки не платите?

— Ни копейки.

— Повинностей никаких не отбываете?

— Вестимо. Места-то новые.

— Только полтинник с десятины киргизам плотите?

Мужики и не отвечают. Малороссы укоризненно качают головами и молчат. Сангвиники-великороссы азартно чешутся, и кто чмокает, кто плюет, кто энергично восклицает: эх ма! Мордвины вытягивают вперед шеи и усиленно моргают своими умными светло-голубыми глазами. Черные чуваши в белом полотне глупы, как и всегда. Туляк из заводских рабочих, самый плохой из хозяев, вор и пьяница, пробует сказать что-то образованное насчет того, что «правительствующая власть обязана оказывать пенсион», — но малороссы, великороссы, мордва и даже чуваши взглядывают на туляка так, что он (мгновенно) умолкает и старается попасть в общий тон молчаливого сокрушения, что к нему совсем не идет.

Кормить их? Конечно, кормить. Военнопленных турок — и то кормили. Но… но не пора ли нам меньше походить на турок?

Голод

В первой половине июля 91 года голод уже начался. Уже в Орске было неладно. Народа двигалось по улицам мало, а кто и ходил, так вяло, как будто бесцельно. По утрам, с пяти до восьми, проходили озабоченно и быстро, от окошка к окошку, ряды просящих хлеба, Христа ради или «прохожему». Первые — местные голодные, вторые — переселенцы. Но в Орске еще бодрились: за сто верст на север, говорили, есть и хлеба́, и кормы, и работа.

Когда я миновал Елизаветинскую, далее которой предполагался урожай, стало ясно, что и тут не лучше. Тра́вы как будто зеленые, но хлеба́ жиденькие, редкие, слабые. Казаки Новой линии кряхтели, но как будто не по-настоящему: здесь казаки богатые, есть запасы, а на корм накосят сухого ковыля, который коса не берет, но зато «бреет» сенокосилка.

В Николаевском стало уже жутко. Тут сошлись две беды: с юга — засуха, с севера — кобылка (кузнечик Stenobothrus sibiricus). Степь и поля были почти уничтожены. Но и тут особого уныния не замечалось. Казаки были уверены, что их, вместе с каза́чками и казачатами, возьмут «на паек». Настоящая беда началась с Кустоная.

— Это — ад, это настоящий ад! — восклицает начальство. — Это… это… ад, да и все тут!

Стражники приносят и привозят ведомости имеющимся запасам хлеба, списки голодающих теперь, списки тех, которые потребуют помощи через две недели. Ведомостям подводятся итоги, составляются сметы, пособия переводятся на деньги… Получаются чудовищные цифры и суммы.

— Нет, это невозможно, невероятно! Это… это — ад!

Приходят толпы мужиков с котомками за плечами, бабы с детьми на руках, бабы беременные, худые девчонки, мальчишки без штанов и шапок.

— Видите, так каждое утро! Делаем что можем, но это… это — преисподняя! Клянусь вам!

Приходят группы шустрых как мыши и юрких как вьюны купчиков. Они купили хлеб, но их не выпускают, чтобы еще больше не поднять цен. Купчики обижены и протестуют. Протестуют и требуют поступления по закону, причем вытаскивают из боковых карманов прошения и жалобы со ссылками на законы. Жалобы написаны местными юристами, у которых на воротах выставлены огромные вывески: «Подают советы и сочиняют прошения».

— Извините, ваше высокоблагородие, — говорят купчики такими голосами, точно они готовятся опустить в гроб родителей, — извините, но мы страдаем незаконно.

— Незаконно, но основательно. Хотя… это — ад, преисподняя и пекло вместе!

Вот начались поселки. Тут хлеба́ уничтожены, тра́вы тоже. Одни съедены кобылкой до самой земли, — и поля черны, а степи покрыты точно намелко изрубленной травой. Другие десятины пшеницы объедены сверху, и на поле стоят только пожелтевшие соломины, без колосьев и листьев. Некоторые поля еще зеленеют превосходной, крупной и сочной пшеницей, но колосья облеплены рыже-серой кобылкой, которая выпивает зерно. Спугнутые насекомые развертывают розово-красные крылья и отлетают на несколько саженей. Теперь кобылки не так много, но недели три тому назад и степь, и поля были покрыты ею почти сплошь, и ехать, и идти приходилось под проливным дождем скачущих и перелетающих вспугнутых кузнечиков.

В поселках тихо, невесело, вяло. Мужики машинально бродят по дворам. Изредка проедет воз с молодым камышом или бурьяном, чем теперь и кормят скотину. Кабаки заперты (к сожалению, поздно). Лавочки закрыты. Один набрал воз березовой коры и думает, — везти или не везти его в город за пятьдесят верст на худой лошаденке, где за кору дадут ему двугривенный. Другой — в таком же раздумье над кучей угля. Третий, с своей бабой, нерешительно посматривает на скотину. Не продашь — умрешь с голоду; продашь — на долгие годы превратишься в нищего. И дают-то за большую корову четыре рубля. Ребятишки копошатся у берегов в озере, — роют молодое камышовое коренье. Бабы, таясь и совестясь, собирают лебеду. Лебеду несколько раз кипятят, чтобы вытянуть из нее горечь, сушат, толкут и с небольшой примесью муки пекут хлеб. Хлеб выходит черно-зеленый и горький, как хина. Из камышовых кореньев хлеб колется, точно шерстяной.

Вот молодая баба, высокая, худая, с потемневшим от голода лицом. Она стоит, ослабевшей рукой упираясь в притолоку двери, и ослабевшим голосом, точно тихо бредит, говорит:

— Ах, страшно! Страшно-то как! И днем ходишь, боишься, и ночью-то во сне все страшное видится. Наказание Господне и днем, и ночью чудится: так вот оно ветром и веет! Сама бы померла — ничего; а детей-то жалко. Как пуд-то купленный муки доедаешь, ужаса-а́-аешься: где еще-то возьмешь?

Вот хозяин, у которого, говорят, есть хлеб не только для себя, — киевский малоросс. Этот молчит, вздыхает и делает постное лицо, но румяные хохлушки и шумливые дети его семьи выдают его. Он тоже в тревоге, и круга́ми да круга́ми, вздыхая да охая, и днем, и несколько раз ночью все ходит вокруг своего амбара. Но делает он вид, что бродит от горьких мыслей, которые не дают ему покоя, — согбенный, в «брыле», надвинутом на глаза, покачивая головой, стараясь глядеть в землю, но бросая взгляды по сторонам. Чаще всего ему попадается на глаза измятая рожа тульского фабричного, требующего от «правительствующей власти пенсиона». Ох, как не нравится хохлу туляк! Но хохол не выдает себя и снова качает головой и устремляет взоры долу.

Вот еще изба, — орловского однодворца. Он сразу объявляет, что он «почти благородный», и что у него в старину крепостные были, и что он двенадцать лет был на родине церковным старостой. Старик — сутяга и кулак. Он основал поселок, сняв у киргиз землю за тридцать копеек десятина и сдавая ее по рублю. Срок его аренды кончился; часть киргизов сдали землю прямо крестьянам поселка, другая часть сдана однодворцу, — и начался «процесс». Процесс клонится не в пользу «садчика», ему приходится плохо, и старый сутяга заводит всякие «кляузы».

— Достопочтенный господин, — говорит он мне, — кара Господня постигла нас, а мы вместо того, чтобы смириться, чиним пакости. Вот, пред вами господин сельский староста. Ужели ты, староста, станешь отрицать, что взвел на меня ложь, будто я, ваш староста церковный, вкупе с просвирней, наживаюсь на просфорах? — Старик вдруг падает на колени. — Вот так пал я ниц перед владыкой преосвященным. «Несправедлив донос их, — сказал я, — о владыко; ложен он и внушен сатаной; приговор же о смещении меня с церковных старост подложен, ибо писали без ведома неграмотных, как например…»

— Ну, ну! — рычит не выдержавший староста.

Старик вскакивает с колен.

— А Подшибякина так не записали? — восклицает уже совсем другим тоном. — А Тетерюка не писали? А в трех местах Закулюкина не писали? А знаешь ли, что за это полагается уголовное и исправительное наказание?

И пошли, и пошли выворачивать деяния одно уголовней и скверней другого. Старик оказался по этим обличениям укрывателем беглых, а староста украл хлеб, выданный поселку на обсеменение.

Вот изба кулака. Хозяин — молодой, белый, розовый, с шелковистой светло-русой бородой и жидко-голубыми хищными глазами. Баба у него некрасивая, но рослая, свежая и видимо влюбленная в красавца-мужа. Этот — владимирец. Весной он вызвал к себе тетку — «девицу», у которой имеются деньжонки. Тетка худа, как щепка, и плакса; говорит басом; ухватки угловатые и нервные.

— Ох, наказание Господне, ох наказание! — причитает она на своем владимирском наречии, прижимая худые руки к плоской груди. — Батюшка-а́, глядеть на народ-от душа болит! Хлеба́-те погорели, трава-то сгибла… Ходят, голубчик мой, чуть утречко-то рассвенет, ходят под окошками-те, Христа ради просят: дай хлебушка, да-а-ай! А пуще жаль баб в тягостях да деточек-ангелочков. Чем провинились, чем Господа прогневили!

— Тетенька! — многозначительно окликает хозяин, но видя, что я не тягощусь причитаньями тетеньки, оставляет ее в покое.

Вот и еще мужик, у которого есть хлеб — шадринский великоросс. Среднего роста, с большой головой, благородным прямым профилем, лет шестидесяти, но еще темноволосый, худощавый. Лицо нервное, время от времени оно то тем, то другим мускулом дрожит. Взгляд тяжелый, но не потерянный, глубоко печальный и думающий.

— А у тебя есть хлеб?

— Есть, тысяча пудов, — коротко и ясно отвечает он.

Домашние с тревогой взглядывают на него.

— Зимою по два с полтиной продавать будешь?

Глаза старика на мгновенье приоткрываются. В них виден ужас.

— Сохрани Бог! — восклицает он и роняет голову на грудь, задумываясь еще глубже.

Домашние смотрят на него еще тревожней.

Что думает он, что задумывает? И кто он, эта большая, благородная, старая и видимо измученная голова? Некрасовский ли Влас, накануне покаяния, или и всегда он был «справедливым» мужиком? Что мучит его: собственные грехи, или беда и грехи народа?

А вот и сельский сход. Сошлись провожать начальство, на котором сосредоточены все надежды. Сомкнулись кругом. Впереди — круг широких грудей, а дальше головы, головы, головы… Все без шапок. Баб прогнали, чтобы без толку не выли. Все молчат.

— Чего собрались, почтенные?

На мгновенье молчание. Потом груди всколыхнулись, головы зашевелились.

— Да проводить тебя. Попомни ты о нас: сам ведь видел, что делается.

Начальство отвечает. Начальство обнадеживает — лица яснеют. Начальство кончает ободрительной шуткой, — толпа засмеялась. Заискивающе смеется однодворец; смеется с видом ценителя остроумия туляк; смеются сангвинические великороссы, которым нипочем сменить в пять минут десять настроений; подумав и поняв, ухмыльнулись лупоглазые, умные мордвины; вслед за «миром» улыбнулись малороссы. Один только не смеялся, — шадринский богатый мужик. Его лицо дрожало уже все. Он пристально глядел на начальство, губы его шевелились, он чуть-чуть не сказал чего-то… Что хотел он сказать?..

ПРОДОЛЖЕНИЕ


Того же автора:
В. Л. Дедлов. Панорама Сибири: (Путевые заметки).

Еще о Кустанае (Новониколаевске, Николаевске) и его окрестностях:
А. А. Кауфман. Бродячая Русь;
Н. И. Ильминский. Письма к обер-прокурору Святейшего Синода К. П. Победоносцеву;
К. Скорино. Командировка за лошадьми;
А. Л. Аниховский. Древние курганы-могильники в Кустанайском уезде Тургайской области;
С. Казанцев. Воспоминания раскаявшегося отступника от православия в мусульманство.

О голоде 1891—1892 годов:
И. И. Гейер. По русским селениям Сыр-Дарьинской области.

  • 1
Угу.

Каких-нибудь "Парижей" у нас много. Тифлис именовался "кавказским Парижем", Баку - тоже; Асхабад был "закаспийским Парижем". Это если не считать настоящих Парижей, без кавычек, на Новой линии и в Башкирии.

А "Русский Чикаго" только один — Кустанай!

Как они выживали, эти несчастные переселенцы?! Хотя ясно же, что многие как раз и не выживали...

Голод был не только там в эти годы...

Ну да. Не только там и не только в эти годы. В 30-е мои предки, спасаясь от голода в Поволжье, бежали из Татарстана в Азербайджан, где прожили три года.

Edited at 2015-11-18 10:08 am (UTC)

Конечно. А здесь, например, описываются последствия голода в Букеевской орде во второй половине XIX века:
http://rus-turk.livejournal.com/186507.html

Спасибо, почитаю.

Отличный рассказ в копилку про голод 1890-91 гг. Спасибо!

Спасибо. Жду продолжения.)

Не стоит благодарности.
Следующие главы не менее интересны — и притом не такие печальные, как эта…

Вот и еще раз доказано, что ужасающее экономическое состояние - следствие невежества и общей низкой культуры. Меньше думаешь и меньшего хочешь - больше довольствуешься сегодняшним, не работаешь впрок и для завтрашнего дня. Православный дух, одним словом.

"На следующий год к двум первым землянкам прибавляется двадцать новых. Еще на следующий — сто. Еще через год — двести, и тогда уже киргизам вместо хлеба-соли достаются камни в голову. Проходит десять лет — и вырастает город, с церковью, с аптекой, с каменными складами. По Тоболу приблизительно таким манером в десять лет поселилось около 35.000 народа." - а сейчас такое же происходит в русских и других христианских краях.

У меня мама кустанайская) Спасибо! Очень интересно.

"Немцы, собравшись в русскую колонию из тридцати своих государств, прежде всего составляют Gemeinde, строят школу, строят запасный магазин и выбирают старосту, которому, ради поддержания порядка, вручается противозаконная власть — сажать под арест и даже келейно пороть. Наши тобольние колонисты, собравшиеся хоть и из тридцати разных губерний, но из одного и того же царства, и не подумали ни о чем подобном, и при втором неурожае погибают — говорю я это не для красного слова, а буквально. Из сотни дворов в начале июля хлеб был только в одном, да и то для себя. Голодные приходят к счастливому обладателю хлеба и толпой становятся на колени: дай хлеба! А тот падает на колени перед толпой и вопит: оставьте хлеб моим-то детишкам! Куда кинуться за хлебом? Неурожай на сотни верст вокруг. "

Мне кажется, власть должна была этим заниматься.

Да, государство помощь оказывало, но тем не менее в стране от голода умерло в эти годы несколько сотен тысяч человек:

ru.wikipedia.org/wiki/Голод_в_России_(1891—1892)

Я о другом. Указанная безалаберность русских действительно имеет место. Она должна нейтрализовываться постоянными усилиями властей. Переселенцы, в отличие от немцев, не соорганиовались. Их должна была организовать власть.

И организовала, — но уже другая власть… при коллективизации…
А в 1891 году недоставало жесткого контроля за исполнением требований закона.

"В пострадавших губерниях налицо имелось только 14% от требуемого законом запаса хлеба в общественных магазинах. Фактически вся предусмотренная законом система помощи за счёт накопления хлеба в сельских общественных магазинах оказалась неработоспособной — не имея над собой действенного контроля, крестьянские общества к неурожайному году почти полностью растратили свои запасы".

  • 1
?

Log in

No account? Create an account