Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
Переселенцы и новые места. 5. Из поселков в Троицк. Урал
Врщ1
rus_turk
Дедлов (В. Л. Кигн). Переселенцы и новые места. Путевые заметки. — СПб., 1894.

НОВЫЕ МЕСТА: Оренбург. От Оренбурга до Орска. Новая линия. Кустонай. Тобольние поселки. Голод. Из поселков в Троицк. Урал.
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ:
     ТОЛПА: Толпа (1). Толпа (2).
     ГЕРОИ: Немцы. Малороссы. Великороссы.
     Курьезы (1). Курьезы (2). Мор 1892 года.



Из поселков в Троицк

У Троицка сходятся Туркестан, Сибирь и Уралье (извините за новое слово: Уралье). В юго-западном углу Троицкого уезда начинаются среди уральских холмов-гор, в 2—3 верстах одна от другой, две реки: одна — всем известный Урал, другая — никому не известный Уй. Урал, сначала увеличиваясь притоками, потом, южнее Оренбурга, высыхая от среднеазиатских, не уступающих тропическим, жаров, доползает до Каспия. Уй у станицы Усть-Уйской впадает в Тобол и несет свои воды в Полярный океан. И Уй, и Урал родятся в Уральской горной стране, которую именуют горным хребтом.

Постепенно я из последних границ Средней Азии попал в Сибирь. Притобольние поселки — еще ни Средняя Азия, ни Сибирь. Воды прибывает, но пока в виде озер; а реки текут небольшими ручьями, одинокими, без притоков на сотни верст: того и гляди, пересохнут. Березовые леса появились, но береза еще кривая, изогнутая буранами, которые родятся от быстрой смены знойных туркестанских дней и холодных сибирских ночей. Травы зелены, но все еще не образуют плотного северного дерна. И народ тут еще не северный. Колонисты Тобола, конечно, не успели переродиться, но казаки Усть-Уйской станицы, коренные великороссы, уже похудели, головы их уже уменьшились, тела стали гибкими и стройными, лица загорели. Тут уже не видно ни северной пухлости, ни великорусской большеголовости. Тут тоже тесно.

Из притобольних поселков в Усть-Уйскую меня вез снова казак, из Усть-Уйской. Мы переезжали заливные луга Тобола. Это широкая, верст в десять, долина, среди которой вьется крошечный, едва-едва не пересыхающий Тобол. Знаменитые тобольние луга были голы и черны: кобылка все съела. Знаменитая тобольняя трава уцелела только кустами там, где долго стояла вода. Казак с гордостью поднес мне пучок знаменитой травы.

— Выше груди иной раз бывает, — сказал он. — А скосишь, через три недели атаву опять хоть коси!

— Что же вы с прошлых годов не запасались?!

Казак помолчал, задумчиво и сердито глядя в пространство.

— Запасешься тут! Голытьба все пропьет, а у кого запасы есть… Не поверите, сколько тут сена попалили!

— Зачем же вы палили?

Казак отвернулся, видимо, чтобы скрыть раздражение, которое сказалось в коротких энергичных фразах:

— Мало ли стервецов! Возьмет да и подпалит!.. У меня, мол, нет ничего, — так на ж, и у тебя не будет!.. Тесно, вот что!

Усть-Уйская станица снова на «Старой линии», т. е. опять пьяная и некрытая. Вместе с тем, это торговый пункт, и потому дома кулаков и купцов хорошие — каменные, крытые железом. Но великолепней всего — ворота. Уж каких-каких стараний не приложено, чтобы сделать их по возможности пышней! И сколочены-то они из настоящей мозаики дощечек, и раскрашены-то в яркие цвета: доски в один цвет, швы в другой, шляпки гвоздей в третий, пиленые узоры в четвертый. Синее, зеленое, красное, — так и пестрят в глазах. Крыша над воротами крыта железом, выкрашенным лазурью. Гребешок и края вырезаны хитрыми фестонами, частью опущенными, частью приподнятыми. И каждый фестон выкрашен в особый цвет. Другая роскошь — водосточные трубы: в виде драконов с крыльями, с языками в виде стрелы, с глазами, с разинутой пастью, выкрашенной в пунцовый цвет. Хорошие дома! Полы паркетные, стекла бемские, рамы окон взяты в медные скобы. Я квартировал в одном из них и попросил газету почитать.

— Не читаемся, — ответили мне хозяева. — Урожаи были, торговля шла, тогда действительно баловались, выписывали, а ноне нет.

Через полчаса мне вдруг вносят пачку газет. Я обрадовался:

— Нашлись?

— Нашлись. Вчерась у соседей судья забыл. Нате-ка, почитайтесь.

С жадностью взял я объемистый пук печатных листов, не виданных мною с Орска. Увы, это были казенные объявления «Правительственного вестника»: публикации о задержанных бродягах, с описанием их примет, и вызовы на поставку холста для портянок сторожам казенных военно-учебных заведений.

Верст на пятьдесят северней Усть-Уйской я видел уже настоящие сибирские села, с настоящими, тоже, должно быть, сибирскими, именами: Косолапово и Становое.

К этим Косолаповым дорога идет все той же березовой степью, которая началась от Кустоная. Та же равнина, те же озера и озерца, те же травы. Изредка встретятся две-три сосенки. Крупного леса уже нет; березняк все молодой, мелкий, но все же и это отрада после голой сожженной степи. Тут в первый раз пристяжные моего тарантаса цепляли вальками за деревья и кусты, а ветки хлестали по лицу. В первый раз в этом году я увидел ягоды земляники и грибы. Леса, вернее, перелески, чередуются с полями; в самих лесах много полян. В лесах небольшими кусками засеяна озимая рожь; она уцелела от морозов, защищенная деревьями. На открытых местах, где ветер сдувает снег, выдувает землю и обнажает корень посевов, озимые не выдерживают и вымерзают. Местность живет одной яровой пшеницей. Эта однообразная культура плодит кобылку, которая в сухие годы размножается, в течение ряда сухих лет, как это было в последнее время, достигает невероятного количества и съедает яровые посевы, которых зелень долго держится нежной. Рожь грубеет скорее и уходит от кобылки.

Не доезжая сибирской деревни, — Косолапова или Станового, — версты полторы, вы натыкаетесь на ворота. Зачем они тут, сразу не поймешь, потому что березняк и ивняк скрывают забор, который идет вправо и влево от ворот. Этот забор из жердей (уже становится тесно с жердями!) огораживает огромное пространство вокруг Косолапова. Это выгон, — выгон не наш, русский, а сибирский: тут и лес, и ручьи, и озеро, и сама огромная деревня, и болотце, и луга, немного песков; это целый надел большого русского села. К сожалению, он тоже тесен: Косолапово разрослось, скота много, а жердей для того, чтобы расширить выгон, не хватает, — пора идти туда, где жердей вволю.

Проехав выгон, подъезжаем к селу. Прежде всего, как бы село ни называлось, нам попадаются на глаза груды навоза, выброшенного из хлевов и вывезенного на выгон. Землю здесь не удобряют, потому что земля — чернозем. Правда, он выпахивается, но «под Новым Кустом» есть еще невыпаханный. Не идет навоз и на кизяк, потому что топят дровами. Правда, леса́ уже сведены и остался один хворост; правда, скоро и хвороста не будет, — но что за беда: в «Бийском» лесов сколько хочешь, там сливки еще не сняты.

За грудами навоза стоят ветряные мельницы, окружающие Косолапово кольцом. Строятся они особенным образом. Из бревен складывается высокая четырехугольная пирамида, и только на самом верху утверждается вращающаяся будка, в которой помещается механизм; в будку лезут по висячей деревянной лестнице вроде пароходного трапа.

Кончились мельницы, — непременно начинается пожарище. Изб с пяток сгорело месяц тому назад; другой пяток сгорел на днях. Мужики разбирают головешки, ребята роются в золе и в ямах от погребиц.

Далее идут «предместья» славного Косолапова. Это нечто невообразимое. Подобные безобразно-разваленные избы я видывал только в театрах, когда декорация изображает «хату бедного мужика». Великорусская бедность куда стильней бедности малороссийской и белорусской. Там бедность все же стыдится, а тут беден — так уж до позора: ставни на одной петле, крыша сползла, да так и стоит, одном концом тесины на земле, а другим на стрехе; на потолке — лебеда и даже дикая конопля; стекла выбиты. Кроме того, если малоросс или белоросс бедны, так уж весь свой век. Не то великоросс: он сегодня богат, завтра беден, послезавтра опять богат. Самые развратно-разрушенные избы по большей части — большие, просторные, светлые, да и не старые. Видно, бедность пришла всего года три-четыре тому назад. Был хозяин богат, был тароват, да вдруг, видно, запил и пьет все четыре года подряд. Нельзя, однако, поручиться, что завтра же он не перестанет пить и не переселится из «предместья» в центр села, куда мы и въезжаем.

Попав в центр, вдруг видим себя в городе, не хуже Орска или Троицка, где не редкость миллионеры и стотысячники, живущие в таких же одноэтажных каменных чистеньких, в пять-семь окон по фасаду, домах, какие занимают центр Косолапова или Станового. Дома в самом деле хоть куда: и бемские стекла, и медные скобы; драконы — просто живые, а ворота — петербургская дачная барышня в мордовском костюме, а не ворота. Рядом с домами — игрушки — каменные амбары для хлеба, каменные лавки с солидными зелеными железными дверями. В лавках — немалая торговля красными мануфактурными и бакалейными товарами. И, конечно, «винные лавочки», как здесь на вывесках именуются кабаки. Десять-пятнадцать таких домов, — и снова начинаются развратные предместья. Тут иногда попадаются богатые дома старых времен, когда еще были леса, и Косолаповы кирпича не знали. Что за бревна, что за несокрушимая постройка! От фундамента до крыши всего восемь-девять звеньев. В бревнах ни сучка, ни задоринки. Лес лиственничный, который будто и сгнить не может; только пустит смолу, немного потемнеет, точно слегка вымазанный дегтем, да так и стоит, ни мхом не покрываясь, ни шелушась. Если бы не пожары, века бы не было этим постройкам. В Польше я видел костелы из лиственницы, «моджева», которые крепко стоят по два столетия. Тут пожары истребили лиственничные дома, а лиственница давно уже исчезла под безжалостным топором. И удивляешься прожорливости этого русского топора. Добро бы тут были подмосковные фабрики, или густая сеть железных дорог, или сплавные реки, — а то ведь на всю округу на двадцать пять верст во все стороны только одно Косолапово и стоит, без рек, дорог и фабрик! Русский «барин» не умеет обращаться с лесом, но в сравнении с мужиком он просто немец по лесной части.

Такие Косолаповы — сотни нищих на десяток-другой богачей-кулаков, — такие березняки, сменившие прежние дремучие леса, такой чернозем, говорят, тянутся без конца по южной части Западной Сибири на восток. Тянутся они и на запад, по той дороге, которою я ехал до Троицка. Я не буду останавливать читателя на каждой версте — ведь я их сделал тысячу двести на лошадях! — и перейду прямо к Троицку.

Березовая степь подходит к самому Троицку и вдруг прерывается глубокой и широкой речной долиной, на дне которой протекает жалкий Уй. Спуск со степи в долину долгий, версты в две. Сверху весь Троицк как на ладони, со своими каменными одно-, много двухэтажными домиками, семью церквями и шестью мечетями. Правее города на полугоре квадрат менового двора, такого же, как и в Оренбурге, но деревянного и гораздо меньших размеров. Торговля Троицка со степью, с «ордой», т. е. киргизами, говорят, не меньше оренбургской. У менового двора в степи пасутся стада приведенных киргизами лошадей, быков, овец и коз. Внутри двора — бухарские и хивинские товары. В городе монументальные лавки битком набиты покупающей русский товар «ордой», с которой приказчики бойко разговаривают по-киргизски. Есть в Троицке и стотысячники, и даже миллионеры. Про одного из них извозчик мне сказал, что он каждый день с капитала сорок пять рублей «проценту» получает, и никак не хотел верить, что получающий сорок пять рублей в день — совсем не миллионер: до того большим казался ему процент.

По общей молве, татарские купцы в Троицке богаче русских. Судя по отличным мечетям, в стиле уездных церквей, белых, с зеленым куполом и золоченым шпилем, на котором за рожок укреплен золотой полумесяц, судя по упитанным татарам-купцам, то и дело разъезжающим на отличных лошадях, но на простых дрогах, даже без кузова, а просто прикрытых войлоком, судя по множеству простой татарвы, торговцев, рабочих и извозчиков, — Троицк больше татарский город, чем русский. Как-то конфузно. Троицк, — и столько же мечетей, сколько церквей; да еще, говорят, какой-то ревнитель ислама, миллионер Алей Валеевич Бикбердинов или что-то в этом роде, хочет взбадривать и еще мечеть! Право, конфузно. Видеть в русском городе кирку, костел — ничего, а шесть мечетей подряд — конфузно. Ведь как-никак, а на макушках у них полумесяц, а мы с вами, читатель, для их прихожан — гяуры, неверные собаки. Вслед за тем я еще больше сконфузился. Меня вез извозчик-татарин из тех, которые, по пословице «татарин либо насквозь хорош, либо насквозь мошенник», был насквозь хорош: глуп и честен, как честный вол.

— Хорошие у вас мечети, — сказал я.

— Страсть хорошие! Наш купец шибко богатый; все казанский купец.

— А пускают в мечети?

— Господ пускают, ничего…

— Это хорошо, что пускают. Вот и в Истамбул — и то даже пускают.

— Врешь, барин, в Истамбул не пустят.

— Отчего же?

— Там наш татарский царь живет за морем, значит, в Истамбуле. Шибко сильный царь, он всю землю может забрать, только не хочет.

— Отчего же не хочет?

— В закон дело такое сказано. Сказано, что нельзя, — он и не хочет. В закон сказано: будет у татарский царь три таких человека, что всю землю, все царства завоюют, — и все татары будут. Тогда станет воевать.

— Как же они втроем-то завоюют?

— Стало быть, такое дело в закон написано. У них шашка такой будет, на полверста, и больше все будет расти; махнет — все зарубит; в закон сказано такое тут дело. Все татары станут…

Из признаков культуры в полутатарском-покупецком Троицке — только красивые, чистенькие купеческие дома-особняки. Газету так же трудно добыть, как ананас; книжных лавок нет, даже бань нет, даже гостиниц, даже места для гулянья. Купцы гулянье понимают очень своеобразно.

— Что же, он аккуратный человек? — спросил я извозчика, который показывал мне дом счастливца, получающего в день сорок пять рублей «проценту».

— Аккуратный. Гулять-то гуляет, да редко: так, не больше сотни в месяц пропивает.

Зачем же тут газета, сады, оркестр или театр! И понятна, после этого, победа, которую в Троицке одерживает татарская культура над русской.

Гостиниц нет потому, что приезжие торговцы останавливаются у «знакомых», а господа — на почтовой станции. К таким «знакомым» попал по рекомендации и я, но другой раз остановлюсь на станции. Тут все было по-семейному. Комната проходная, обед скаредный. Прислуга — уродливая баба Ильинишна и чудаковатый мужик Исак. Ильинишна отрекомендовалась мне тамбовской, а Исака назвала чувашем. Ильинишна ушла с мужем со старины на новые места потому, что у них всем бы хорошо, да колодезь больно глубок: пока-то бадью вытянешь! На новых местах Ильинишну с мужем постигла неудача.

— Пьяница муж-то у меня. А пьиницу хушь в царство небесное завези, он все пить будет. Шли мы в Бийский, дошли до Троицка: он тут в мещане определился да и запил. Да девятый год и пьет. Я и не вижу его, ирода! Тьфу!

Ильинишна и Исак вечно где-то отсутствовали или всегда были чем-то заняты. Нужно послать на почту — Исак рубит мясо для кур. Велишь закрыть ставни — Ильинишна ушла полоскать белье. Кроме того, оба были или притворялись дуроковатыми, а уж известно, где прислуга дуроковатая, там хозяева сквалыги. Так вышло оно и тут: жалели углей в самовар, кормили дрянно, а за обед брали 75 копеек.

Чувашское происхождение Исака показалось мне сразу сомнительным. Во-первых, имя, оно говорило о какой-то иной, знакомой мне национальности. Во-вторых, немалая комическая способность Исака: он отлично притворялся дурачком и чудачком, но видно было, что шельмец притворяется. В-третьих, у Исака была страсть вечерком не спеша, покуривая и сплевывая, поговорить и порассуждать. Манера рассуждать тоже показалась мне очень знакомой. Дело всегда шло о вещах Исаку крайне посторонних и совсем непрактических, — например, о том, отчего родятся силачи, подобные тому, который показывал фокусы в балагане у менового двора.

— Это от хорошей еды сила, — слышу я у себя под окном рассуждения Исака. — Харч хороший, ну и сила в тебе густеет… Я видел, что харчи-то делают! В своей же деревне видел. Мужик молодой, Карп, на моих глазах вырос. И мужик же стал здоровый как вол! Да и что! Мать до пяти лет кормила, а отец до семнадцати годов работать ничего не давал… Так, ходит как дурачок! Руки, ноги — словно столбы. Сапога себе на кирмаше добрать не может!

Слово кирмаш меня озарило.

— Исак, ты не чуваш! — воскликнул я, выглянув в окошко.

— Нет, не чуваш.

— Ты могилевский.

— Нет, витебский, — конфузясь, ответил Исак.

Как Третьяковский был вечным тружеником, так белоросс — вечный батрак. Ни в числе идущих переселенцев, ни в числе осевших я не видал белороссов. Белоросс уходит одиноким и из батраков никогда не выбивается. Мы с Исаком разговорились. Оказалось, он таки повидал свет и очень этим гордился. Он был и под Херсоном, и во Владимирской губернии, в Закавказье, на Дону, в Риге и в Семипалатинске. Везде он был в батраках. Самое лучшее воспоминание он сохранил о херсонских хохлах, потому что «хохлы вот как богаты: воды пить не дают; пей молоко!» В Семипалатинске при нем «церковь начали строить». В Риге будто бы есть дом «в одиннадцать этажей, один на одном». Во Владимирской губернии «не очень хорошо: все вишня да вишня, а груши привозятся издалека и дороги». В Троицке Исак, рубя курам мясо и не брезгая съедать сам лучшие кусочки, додумался до того, откуда у человека берется сила, и видимо мечтает отправиться домой и там поражать рассказами о виденном. Для этого он готов пожертвовать скопленными тридцатью рублями. Кроме рассказов, он хочет удивить еще и своим русским языком, который кое-как усвоил.

Урал

Не без волнения готовился я увидеть Урал, этот старейший из горных кряжей мира. Я знал, что он стар как свет, но все же не ожидал встретить такого дряхлого старца. Он так стар, что даже и не величествен. Ледники, которые когда-то ползли с него, понизили его, по расчетам геологов, на триста саженей. Все, что было с него снесено, засыпало долины и ущелья, сравняло пропасти, завалило и разнесло на восток и запад на полтораста верст в каждую сторону. Груды мусора и песка давным-давно заросли землей, где глиною, где черноземом. Выветрившиеся горы покрыты лесами. Реки, текущие с гор, не обильны водой, потому что питаются только дождями, и мутны, потому что текут не по камням, а по глине или чернозему. Ущелья превратились в широкие, плоские долины, а потопленные в них горы видны только одними макушками и представляются простыми холмами. Весь Урал, за исключением самой его сердцевины, — земледельческая страна, но Урал все же делает свое дело, и чем дальше от Троицка, тем больше лесов, больше воды, небо становится бледней, солнце не так ослепительно и жарко, воздух влажней и прохладней. Я пристально наблюдал этот переход, ожидая увидеть Урал, который долго не хотел показываться.

Сначала от Троицка, верст на двадцать, тянется ничем не возмущенная черноземная степь. Изредка виднеются рощи берез, которые издали представляются помещичьими садами. Подъезжая, так и ждешь, что деревья расступятся, покажется фигурный деревянный забор, а за ним помещичий дом. По двору из прачешной бежит с накрахмаленными юбками на плече горничная, в платье с талией и в ботинках. Она остановится и посмотрит на проезжающего. Покосится на него и барин в парусиновом пиджаке, вышедший посмотреть, как подковывают лошадей для завтрашней поездки в город. А в доме в это время поздно вставшие барышни завтракают цивилизованно: утираясь салфетками, кушая вилками, соль берут не руками, за едой не рыгают, отца зовут не тятенькой, папашей. А на столе лежит газета, может быть, две; может быть, журнал… Так разыгрывается фантазия, утомленная едой без вилок и салфеток и единственным печатным листом, собственным паспортом. Но фантазия разыгрывается напрасно. Роща приближается, роща остается позади, — и в ней никого, кроме гурта волов, который зверообразные киргизы гонят из Акмоллов в Златоуст.

Еще станция, еще несколько часов ожидания Урала, а его все нет как нет. Далеко-далеко впереди стелется степь и разбегаются березовые перелески. На горизонте — только облака; облака уже северные. Ночью была гроза с холодным дождем, холодный ветер пронес тучу, а ее остатки разбил на множество бело-сизых, круглых как шарики облачков. Холодно; облачка на своей высоте зябнут и быстро убегают вдаль, чтобы согреться на ходу и уйти куда-то, где теплее. Дорога после недавнего дождя влажна, но быстро, по-южному, высыхает. На траве и на листьях берез росы нет. И только раз порадовалась моя душа: в одном месте, где березы были выше и гуще, поперек дороги протянулся грязный ухаб, в нем была лужа, а на грязи и над ней вился рой северных бабочек-капустниц.

На шестидесятой версте от Троицка наконец сказывается Урал. Степь обрывается крутым спуском. Вдали, верстах в пятнадцати, виднеется гора с двойной макушкой. Она обозначена на картах и носит название Титычной. Между нами и горой широкая, плоская долина, на которой, как на блюде, видны несколько деревень, группы берез и река в каменной, розово-серой рытвине. По спуску горы кое-где торчат камни.

Спускаемся вниз, — и опять на пятнадцать верст ровная черноземная степь и березы, которые маскируют даль. За березами мы не замечаем, как подымаемся по легкой покатости вверх. Только в нескольких саженях от двойной горы мы видим, что взобрались почти на ее макушку. Не будь этих острых вершин, которые невысоко поднялись над общим уровнем плоской гряды, куда мы так незаметно взобрались, — это место и горой не было бы названо.

Едем дальше. Снова степь, пшеница, бахчи и береза. На этот раз равнина короче и скоро перерезывается новой плоской долиной, где снова, как на блюде, видны деревни, рощи и речка в каменистых берегах. Противоположный берег долины как будто выше, островерхих холмов на нем как будто больше, сама долина мельче… Урал, наконец, пойман: мы уже давно подымаемся на него как по отлогой лестнице. Ступени лестницы очень широки. Каждые две ступени разделены углублениями, которые становятся все мельче и подымаются вместе с горами. Когда-то эти плоские долины были ущельями; горные гряды были грозными, обрывистыми утесами. Речки не текли так мирно, как теперь, а мчались стремглав и грохотали, пробуждая эхо среди каменных стен, теперь онемевших под толстым слоем мягкой земли.

Первая деревня, в которой есть что-то горное, называется весьма прозаично Лягушиным. Две речонки, которые огибают деревню, бегут по огромным белым плоским камням, как стадо баранов, разлегшихся в реках, и по их плоским берегам. Эти речки и камни не мешают, однако, и деревне, и ее полям, и огородам, и сенокосам быть самой обыкновенной русской деревней. Правда, тут живут казаки, которыми колонизирован весь восточный склон Урала в Оренбургской губернии, но здешние казаки те же полусибирские мужики. Те же каменные дома богачей; те же живописно разрушенные избы голытьбы. Такое же обилие последней и «винных лавочек», виновниц ее злоключений. Здешний казак по виду уже не то, что казак юга Оренбургской губернии. Телом он уже короток, бородой волосат; лицо пухлое, и от необходимого на севере жира, и от водки. Это переход к населению заводских рабочих сердцевины Урала, которые от пьянства уже начали сохнуть и приобретать вид подмосковного фабричного.

За Лягушиным следует станица Кундравинская. Ее долина уже сомкнута кольцом островерхих холмов. Но и она еще окружена черноземными полями пшеницы. Ее выгон уже совсем северный, покрытый плотным дерном гусиной лапки, белого клевера и мятлика. Зато под этим дерном лежит золото. Тут и там «старатели» нарыли кучи песку, нашли золото, и на днях ожидают привоза паровика, чтобы начать промывку. Смотрит сюда и настоящий Урал, средний из хребтов, на которые разделяется немного выше Златоуста громадный единый кряж, пробегающий двадцать восемь параллелей. Еще не доезжая Кундравина, вы замечаете на горизонте, довольно высоко, какой-то неясно синеющий тройной горб. Это тройная гора Таганай. До нее еще шестьдесят верст, но она мощно выпирает из этой дали, невольно бросается в глаза, и на нее глядишь с уважением.

Выехав из Кундравина к Миясу, попадаем уже совсем в горы. Равнин уже нет, — пошли «подныры» и «ухабы». Сначала, и направо, и налево, — зеленые горки, которые кудрявятся прозрачными березами; так идет до Мияса; потом горки превращаются в горы, и наконец со всех сторон обступают нас тяжелые плоские хребты, расставленные в несколько рядов, покрытые щетиною сосен. Но и эти великаны представляются точно миражом. Посмотрите издали, — горища загораживает если не половину, то четверть неба! Кажется, взобраться на нее, — это целая экспедиция. Но проходит полчаса, проходит час; едешь с горки на горку, нестарыми, чистыми лесами берез и сосен; на горке колеса слегка прогремят об обнажившийся камень, в лощинке простучит живой мост над ручьем, заросшим ольхой и черемухой, перевитыми хмелем; — совсем и забудешь, что ты в больших и знаменитых горах, а не в Рогачевском уезде Могилевской губернии; — глядь, а ты уже вынырнул из соснового бора на самую вершину того синего великана, который загораживал тебе путь. И совсем он не синий; глинистая дорожка — серо-желтая, и вьется она среди влажного луга, между кустов ивняка и берез. Хоть сейчас начинай тут строить небольшой хутор, десятин в двести. А между тем впереди опять подымаются синие хребты, и опять при ближайшем рассмотрении оказываются отличными местами для основания хутора средней руки. Редко-редко когда попадается вершина поострее и покаменистей; и такая вершина — знаменитость.

Настает момент, не лишенный торжественности. Ныряя с горки в мокрую лощинку, из лощинки полной рысью выезжая на сухой пригорок, мы попадаем на самый гребень Урала. Позади — Азия, впереди — Европа. Позади в несколько рядов стоят синие горные хребты, разделенные могучими, просторными долинами. Впереди — глубокий провал, а за ним хребты гораздо ниже того, на котором мы находимся; тут на запад идет спуск с Урала. Направо, вровень с нами, немного выше подымаются с некоторой претензией на живописность три Таганая: Большой, Малый и Круглый, он же Лысый. Посреди, в провале, виднеются игрушечные домики и игрушечные церковки. Это — Златоуст…

Златоуст! — Талатта! Талатта!.. Я возликовал как десять тысяч греков, о которых в пятом классе гимназии мне рассказывал Ксенофонт… Слышите ли вы этот свисток? — Это паровоз железной дороги. Видите ли вы этого всадника? — Это не киргиз, не башкир, не калмык, а инженер путей сообщения, в тропическом шлеме и с pince-nez на носу. Заметили ли вы проехавшую в тарантасе даму? — У нее есть талия, она не рыгает за обедом и не икает после обеда. А вот гостиница! У хозяйки тоже талия! К обеду дают салфетку! После обеда дают газету, хоть и дрянную, но все же газету. Под окном играет шарманка. Положим, [голос] у нее какой-то со свистом, но все же это не татарский мулла воет на минарете. За дверями в соседней комнате женский голос напевает, конечно, фальшиво, но арию Зибеля. Как бы там ни было, — талатта, черт возьми, талатта! Тысячу двести семьдесят пять верст сделал я на лошадях и в «карандасе», три с половиной недели ел без вилок и салфеток, и, вдобавок, один раз лечился у ветеринара. Дальше этого несчастье не может идти! Теперь всем этим прелестям «новых мест» конец. Слава Создателю!

Какое наслаждение чувствовать, что ты опять на «старине», что ты едешь на «старину». Прежде всего, хорошо было уже то, что я ехал не в тарантасе, а в вагоне. От вагона я отвык до того, что чуть было не стал описывать его внешний вид и ощущения езды в нем, точно моя публика — семипалатинские киргизы. Ехать было мягко, спокойно, быстро, после тарантаса ужасно быстро. Можно было спать так удобно, как я ни разу не спал на общественных квартирах и в гостиницах. Но я не спал, прощаясь с Уралом и в ожидании того, что встретит меня по ту сторону гор.

Железная дорога вынесла меня из Урала быстро, но старые горы на прощанье показали себя во всей своей своеобразной красоте. Мы то мчались долинами реки, почти у самой воды; то медленно и с трудом переваливали через хребты; то ехали вдоль кряжей на половине их высоты. Ночь была холодная, всего +2°. На небе стоял яркий отрезок молодого месяца и точно бежал за нами, огибая горы и холмы, мелькая сквозь острые вершины лиственничных лесов, быстро переплывая воздушные промежутки между гор, — то отставая от нас, то забегая вперед. Но иногда месяц начинал меркнуть, меркло вместе с ним и чистое, звездное небо, — и мы выезжали в глухую, совершенно темную, мрачную ночь. Это зловещее превращение наступало, когда мы спускались в одну из бесчисленных уральских долин, которые залил непроницаемый холодный туман. Невольно становилось жутко, когда месяц сначала делался бледным, потом превращался в мутное пятно, а наконец исчезал и совсем. Изредка только, когда порыв ветра распахнет завесу тумана, месяц проглянет, осветит какие-то рогатые деревья, таинственно блеснет на какой-то черной воде, — и снова исчезнет. Холод, мрак, мутные очертания деревьев и камней — все это навевало странную поэзию. Что-то дикое, мрачное и страшно древнее смотрело на вас из холодного тумана, само за туманом невидимое. Припоминалась история самого Урала, припоминались «чудские копи», из которых какие-то люди добронзового периода добывали тут золото. Кто приходил к ним за этим золотом? Куда его отсюда увозили?.. Припоминался ряд башкирских восстаний, когда башкиры вырывали из могил тела русских мертвецов и бросали их в реки, чтобы и мертвых врагов выгнать из этой страны. Декорация была самая подходящая для этих воспоминаний… Поезд взбирался наверх, туманы оставались внизу, и картина становилась не такою мрачной, но зато и не такой поэтичной.

К восьми часам утра Урал уже кончился, и началась черноземная, правда, еще очень холмистая и лесистая, но уже земледельческая местность, похожая на море, успокоивающееся после бури. Успокоиваются горы, становясь все меньше, успокоивается и суровый север, который по уральским горам спустился на юг дальше, чем ему полагается. Деревья в лесах становятся разнообразней, и мало-помалу леса из хвойных превращаются в лиственные, главным образом в дубовые и липовые. Поля занимают все большее и большее пространство; снова появляются пшеница, просо и гречиха; снова начинаются плантации подсолнечника. Но все-таки от времени до времени путь преграждается синеющими вдали кряжами холмов. Последний подымается перед самой Уфой. Целый час мы ползем на него, среди чудесного липового и вязового леса. Когда мы наконец наверху, мы видим, что очутились на самом краю скалистого берега Белой. Какой вид! Вот уж действительно благодать-то! Огромная величественная река, безграничные зеленые луга противоположного берега, уставленные стогами; дальше — черноземные поля с богатой жатвой, деревни, леса. В воздухе тепло, небо чисто, но не той зловещей чистотой, как в Киргизских степях, — там и сям клубятся великолепные беломраморные облака, задерживая палящие лучи солнца и впитывая и сберегая воздушную влагу… Красавец-место, богатырь-место! В сравнении с ним Тургайская степь представлялась мне каким-то кретином, а Урал — старым-престарым, похолодевшим от дряхлости стариком. Вот она, настоящая Русь, — здесь, а не на тех глупых «новых местах», которые родили одну глупую инородчину, будучи не в состоянии произвести на свет кого-нибудь менее звероподобного.

ПРОДОЛЖЕНИЕ


Того же автора:
В. Л. Дедлов. Панорама Сибири: (Путевые заметки).

Еще о городе Троицке:
С. Г. Рыбаков. Очерк быта и современного состояния инородцев Урала;
С. С. Казанцев. Воспоминания раскаявшегося отступника от православия в мусульманство.

  • 1
хорошо, что автор в Челябу не заехал - почитай, тот же Троицк, только еще хуже :) Но как замечательно описано всё!

Edited at 2015-11-22 04:22 am (UTC)

был насквозь хорош: глуп и честен

Прелесть!

Куда же делись эти 6 мечетей вТроицке в настоящее время?

Премного благодарен за чудесный материал!

Рад, что понравилось!
Кстати, обратил внимание, что Алекторов в книге, которую Вы упоминали, цитирует Дедлова не дословно, немного упростив текст.

Да, да, я сразу не заметил, оказалась не точная цитата..

Мой дед родился в станице Усть-Уйской. Распечатаю, покажу деду :)
Спасибо большое!

)))
Не стоит благодарности!

В общем, передаю благодарность от деда :) Он действительно родился в станице Усть-Уйской, вернее родился он в Масловке, там недалече, а потом отца перевели в Уйскую лесничим. :) А дед его был попом, надо только разузнать где именно. Так что, спасибо :)

  • 1
?

Log in

No account? Create an account