Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
На верблюдах. 5
Врщ1
rus_turk
Н. Уралов. На верблюдах. Воспоминания из жизни в Средней Азии. — СПб., 1897.

Другие части: [1], [2], [3], [4], [5], [6], [7], [8], [9], [10].

Р. К. Зоммер. Киргиз верхом на верблюде


Охота в пустыне

Нысан Кебеков проснулся первый. Плеснув из медного кумгана воды себе на руки, он сделал утреннее омовение, сотворил намаз (молитву), оборотясь лицом к востоку, и начал громко поднимать караван.

Как приказание отдыхать было принято весело и радостно, так неприятно и печально отозвался на всех сигнал к продолжению пути. Верблюды, однако же, первые явились на зов караван–баша, сбежавшись со всех сторон; они сами остановились возле тех тюков с товарами, которые были на них навьючены. Чрез каких–нибудь три четверти часа караван уже двинулся. На месте стоянки, кроме нескольких обглоданных дочиста костей и обуглившихся остатков костров, ничего не осталось.

Скоро взошло солнце и озарило однообразную мертвую степь.

— А что же я не вижу гор, которые вчера были вон там? — обратился я к Кебекову.

— Они влево остались, теперь гор долго не встретишь.

— А нам все–таки придется ехать через горы?

— Не один раз. Этот же хребет, который теперь уклонился, пересечем дважды: под Бас–Фарабутаком и Джалтыр–Бузом. Только это еще не скоро будет.

— Неужели же до тех пор все степью поедем?

— Все степью. На днях, впрочем, на колодцы Тендерли придем, так около их сопка небольшая есть — Бакбау называется…

Мы замолчали. У Ивана, должно быть, унялась боль, он бодро ехал на своем вороном красавце и даже затянул было: «Высота ль, высота поднебесная», да сейчас же оборвал: лень одолела.

— Тюра, ей, тюра! гляди–ка… — подбежал ко мне мальчуган Басантиев. — Ну–ка, достань его своим мултуком!

Я взглянул по указанию вытянутого пальца и увидел, как высоко надо мною, распластав крылья, почти недвижно стоял в воздухе большой орел (стервятник — как зовут его в степи).

— Падаль где–нибудь лежит! — заметил как–то сумрачно караван–баш и мне показалась какая–то тревожная нота в его голосе.

— Пожалста, тюра, достань! — приставал мальчонка.

У меня был отличный английский нарезной фальконет, да и мишень–то уж очень соблазняла; я соскочил с верблюда, прицелился, — и сухой, обрывистый выстрел, может быть, в первый раз, огласил эту бесконечную песчаную степь. Орел дрогнул, судорожно взмахнул крыльями и, как–то боком, быстро стал опускаться на землю. Пролетев таким образом несколько сажень, он вдруг, сложив крылья и перекувыркнувшись раза два, тяжело шлепнулся, — в песок. Басантиев гикнул и понесся к нему; оказалось, что пуля перебила орлу шею. Птица была весьма основательной величины, какого–то темно–бурого цвета с острым и горбатым клювом. Семен Никитич также подошел, с сожалением посмотрел, и, покачав, головой, начал укорять меня в бесполезном убийстве.

— Это, напрасно, знаете, пресекли жизнь… оно, скажем, птица вредная, а все же того, этого… сказано: «Ни едина тварь да не погибнет от рук твоих».

Хотя текст этот и не вполне подходил ко мне как к охотнику, но я сознавал, что убийство было совершено напрасно и потому от упреков Тележникова почувствовал себя виноватым вдвое; зато Басантиев находился в неописуемом восторге: он скакал, прыгал и с каким–то суеверным ужасом смотрел на мой мултук, так далеко сразившей птицу.

— А что, знаете, я думаю, это и выпить по махонькой можно, того–этого? — обратился совсем уж любезно ко мне Тележников, но я опять отказался.

— Помилуйте! да как же это… того, в патюшествии и не пить?! — удивился он. — Ну, знаете, я за вас, это, один выпью!. .— И Тележников, отвинтив стаканчик, служивший в то же время и пробкой, от большой дорожной фляги, налил его и моментально опрокинул в горло живительную влагу.

— Славный напиток, знаете, оживляющий, этого–того… — стал расхваливать Семен Никитич, — выпьешь это и как будто, знаете, бодрее станешь… э–эх, как это вы, Николай Иваныч, право, это–того…

— Не хочется, жарко; к тому же я утром и пить совсем не могу.

— Приходится одному, знаете… — как бы с сожалением произнес он и опять налил стаканчик. Залпом проглотив водку, Семен Никитич крякнул и проговорил: — А теперь, того–это, и закусить, знаете, можно. Жалко очинно, что я это мало захватил эакусок–то. Есть, знаете, сардинки, да, это–того, совсем не тот каленкор.

— У меня ветчина есть, не желаете ли?

— Благодарю, Николай Иваныч! только это, знаете… теперь бы мне чего–нибудь солененького или кисленького… — сладострастно мечтал Тележников, — дичинки бы тоже, это, не худо, знаете, раздобыть! эх, ежели бы это, напримерно, вместо стервятника–то, знаете, вы хоша бы рябчиков, это, настреляли!

— Погодите, авось и рябчики попадутся.

— Будем подождать! — сострил Семен Никитич и добавил: — а теперь, знаете, пойду и спать лягу; это, я всю ночь, почитай, не спал.

— Отчего же?

— Гнусу много, знаете. Теперь меня Левашев, это, напугал!.. днем спать буду.

— Ну, приятных сновидений вам желаю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Солнце поднималось все выше и выше; и опять, как и вчера, я третьего дня, люди начали клевать носом. Одни верблюды неизменно шли вперед медленным и ровным шагом, без остановки, покачивая длинными шеями и обводя окрестность своими томными глазами. Позади меня ехал киргиз Байтак и пел какую–то тихую песню. Я вслушался. Байтак пел:

«На берегах Дарьи летом гулял белый конь; хозяин заметил его горячей норов и крепкую стать и пустил в бег на далекое расстояние. При беге у коня показывалась кровавая пена, — так сильно бежал он, а когда узнавал на бегу своего хозяина, то становился еще прытче — совсем стрелой летел белый конь! Хотя Дарья, река глубокая, и покрывала водою всего верблюда, однако белый конь пробегал через реку только по колена в воде. Его ноги не скользили по горам и скалам, и он догонял даже диких коз. Происходил белый конь из табуна Темучина и был предметом удивления всех телохранителей великого хана. На празднике Курман–Байраме белый конь семь раз был пущен в бег и каждый раз опережал других коней; тогда он был еще молод, когда же достиг совершенного возраста, то был отправлен к самому хану Чингизу. Тут коню были и холя, и пища, и пойло, только нежься, белый конь, да роскошничай, а конь не ест, не пьет: все думает, как бы в степь да на волю…»

Напев унылый, тихий, монотонный, но приятный, отзывающийся в душе чем–то близким сердцу и знакомым.

Песня смолкла; я дремал и едва различал неясный очерк Байтакова тела. Вдруг влево от нас послышался из–за песчаных барханов звук, чрезвычайно похожий на пение моего соседа. Протяжно застонало какое–то живое существо, и стон этот оборвался болезненной нотой, но чрез минуту снова послышался, но уже не один.

Я мгновенно очнулся и стал вслушиваться. Лауча Байтак прислушался также и засмеялся тихо, сквозь зубы.

— Кто это? — обратился я к нему с вопросом.

— Каскыр! [волк] — отвечал киргиз. — Их много там, должно быть, падаль нашли.

А в воздухе действительно что–то сильно попахивало; нет–нет, да и понесет такой мертвечиной, что просто хоть нос затыкай. Немного погодя Байтак снова затянул протяжную песню, но уже на другой лад, про другого коня, кажется, буланого. Я слушал–слушал, затем задумался, а солнце делало свое дело, поднимаясь все выше и выше… Вдруг какие–то новые звуки поразили мой слух.

— Что бы это могло быть? — подумал я, и как бы в ответ на это две чернобрюхие птицы, с куропатку величиною, быстро подлетели, сделали вольт почти над самой моей головою и неожиданно опустились в нескольких аршинах, вытянув свои серо–желтые короткие шеи… Я хотел было достать ружье, но птицы быстро сорвались и с треском унеслись вдаль.

Я встрепенулся, сон разом как рукой сняло.

— Это карабауры, их тут в степи много! — сказал Байтак, и я начал внимательно прислушиваться к звукам степи. Вскоре пронеслась стороной новая пара, и к их заунывному крику, так гармонировавшему с однообразием пустыни, присоединились почти такие же, но более отрывистые, с некоторым задором, доносившиеся со стороны степи. Это, как оказалось, летели «мургаки», или малые рябки. Чрез минуту большая стая их показалась высоко в воздухе, а, поравнявшись с нами, закричала сильнее, заиграла, причем отдельные особи, производя резкий шум, бросились вниз, удивляя ловкостью и быстротою своего несравненного полета. Я быстро вложил патроны, заряженные дробью, и выстрелил в навернувшийся косячок. Мургаки вдруг смолкли и исчезли в степи, только одна птица пошла книзу, тяжело упала в песок, разбросав целую кучу рыхлых, слабо державшихся перьев. […]


Мучения от жары

Выше я уже сказал, что с меня сон сняло как рукой. Выстрел за выстрелом оглашали пустынные пески, вырывая каждый раз виноватых из налетавших огромных стай мургаков и косячков чернобрюхих рябков… Птица была непуганая, навертывалась близко, глупо, и платилась за это жизнью. Стволы ружья сильно накалились, так что я обжигал уже себе пальцы, а Басантиев все кричал: «Мона, тюра, еще!» — и указывал рукою на новые стаи. Я не знал куда давать такую массу убитых, но находчивый мальчишка быстро разрешил мое недоумение:

— Ты, тюра, сними свою куйлюк, завяжи рукава, да и свалим птицу туда! — осоветовал он, указывая на мою блузу.

Между тем караван отошел уже довольно далеко вперед, и я–таки ругнул себя за жадность… Да разве удержаться можно, когда шельмы курлыкают над самой головою и шипят своими острыми крылами?! Мы с Басантиевым быстро принялись шагать, но в скором времени до того устали, что поневоле пришлось сделать отдых. Ноги погружались в песок, который обжигал даже сквозь сапоги.

— Квасу бы теперь сюда! кажется, ведро бы выпил… — подумал я и сам улыбнулся этому желанию.

А кругом было так хорошо! Бесконечное, будто из расплавленного золота, море песков; небо, переходящее от огненного цвета у горизонта в пурпурово–желтый, зеленовато–голубоватый надо мною, — и ни звука, ни ветерка!! Чувство полного одиночества, от которого становится хорошо и жутко: кричи сколько хочешь, никого не дозовешься…

Много лет с тех пор прошло; изменились обстоятельства, истрепала меня жизнь, задавил гнет неудач, болит душа и ноет сердце, и лишь временами эта пора вспоминается:

Как что–то сердцу дорогое,
Как сказка из минувших дней,
Как память лучшего былого,
Когда жилося веселей…

Мечтать, однако, было некогда, караван почти уж скрылся из глаз, и мы снова начали путешествие.

— Басантиев, хочешь выстрелить из моего мултука? — предложил я своему спутнику, имея в виду одну наклюнувшуюся мысль.

Глаза мальчишки так и разбежались от этого предложения.

— Таир–джалгассен [спасибо], таир–джалгассен, тюра!

— Только вот что, я дам тебе выстрелить, а потом ты неси рябчиков до каравана, ладно, а?

Басантиев согласился и вскоре выстрел загремел, а я избавился от ноши. Прошагали с добрый час, пока наконец увидели караван, до которого оставалось еще с версту.

— Однако что это такое? Вдали показались какие–то птицы, чрезвычайно похожие на воронов. Неужели они здесь есть?! — подумал я и прибавил шагу. Чрез несколько минут уже не оставалось никакого сомнения, что черневшие птицы были действительно вороны. Они кружились на одном месте, то опускаясь па землю, то снова поднимаясь кверху. Караван остановился, и мы вскоре подошли к нему, заткнув носы, потому что воздух был убийственный. Оказалось, что стадо воронья, черневшее целым островом, собралось около издохшего верблюда, брошенного, вероятно, за болезнью в степи, каким–нибудь караваном. Кебеков, впрочем, и говорил даже, что за пять дней до нашего отъезда ушел большой караван, но за все время путешествия мы не встречали ни малейшего признака следов. Однако труп верблюда не иссох и даже не был растащен волками, значит, издох он недавно. Вороны отпрянули было, и разлетелись с зловещим карканьем, но вскоре снова собрались и нагло расселись па трупе.

Грустная картина! Не дай Бог никому умирать в степи…

Мы двинулись далее, желая удалиться от смердящего запаха, который долго еще провожал нас. Но вот мало–помалу воздух очистился.

Красиво рассыпались песчаные барханы, разнообразя степь причудливыми формами своих вершин. Почва развертывалась, как вздутая кое–где ветром пелена. На северо–востоке тянулась гряда возвышенностей Еркету и сливалась с горами Мус–бель, довольно скалистыми, оставшимися от нас влево.

Воздух теперь был замечательно чист, и я вдыхал его полной грудью, находясь в обаянии чудного простора. А воображение неустанно работало; целая вереница дум охватывала его, заставляя усиленно биться сердце… Не помню, долго ли я находился в состоянии забытья, спал, или только задумался, как вдруг совершенно ясно увидал на горизонте зеркальную поверхность какой–то речки; ее спокойная и гладкая струя ярко блестела на солнце, маня своей прохладой. Я видел у ее берега и купу ив, низко склонившихся над водой, как бы любующихся своим изображением, отражающимся в этом роскошном зеркале, и стадо верблюдов, жадно глотающих студеную влагу; я совершенно ясно видел их разнообразные позы, вырисовывающиеся на водяном фоне, я даже невольно ткнул ногой верблюда, на котором ехал, желая поскорее добраться до этой речки, как вдруг… все внезапно исчезло. И эта вода, и эта влага, прохладу которой я уже ощущал, все — пропало. Напрасно я протирал глаза, не желая так скоро расстаться со своей мечтой — передо мной была все та же унылая равнина. Оказалось, что все это был обман моих чувств, обман зрения, утомленного монотонностью впечатлений. Все это был лишь мираж, — явление, столь обычное в степи. Такие миражи появлялись нам не один раз.

Промежуток между горой Сандык–Тау до озера Чувар–Тениза представляет один из самых затруднительных переходов в мире.

Представьте себе безбрежное море песков, лишь изредка, в виде небольших площадок, прерываемое так называемыми «такырами» (оазисы солонцеватой глины), — и более ничего. С одной стороны высокие холмы, как волны, взбитые страшными бурями, с другой зеркально–гладкая поверхность, слегка волнуемая тихим ветром. В воздухе ни птицы, на земле — ни червя, ни жука; есть лишь следы угасшей жизни —кости погибших здесь животных…

Недаром переход этот зовется Адамкирылган (т. е. место, где погибают люди). Мрачный вид моих спутников в продолжение всего переезда до озера Чувар–Тениза был лучшим доказательством этого.

Несмотря на палящий зной, мы должны были идти до 15 часов в день, чтобы скорее выйти из этой местности, где была полная вероятность попасть под гибель под действием «теббада» [теббад — персидское слово и значит лихорадочный ветер], который на твердой равнине только мучит лихорадочными припадками, среди же песков Адамкирылгана в одно мгновение может засыпать всех. Мы не жалели бедных верблюдов, хотя двое из них, утомленные непосильными переходами, кое–как влачили ноги.

Удушливый жар и без теббада отнял у всех людей и животных силу, а тут еще, в довершение несчастия, киргиз Мусульманкул принужден был идти пешком возле своего ослабевшего верблюда и наконец так расхворался, что мы должны были положить его на верблюда Кебекова, который хотя и чувствовал себя, по–видимому, бодро, но тем не менее сильно задумывался. Больной Кул ежеминутно говорил: «Воды, воды». Жажда страшно томила несчастного, язык его был совершенно черен, нёбо — серовато–белого цвета, впрочем, черты лица не слишком исказились, только губы растрескались и рот был открыт.

Я боялся, что вороны не ошиблись собраться; очевидно, они чувствовали новую жертву…

После трехдневного пути по сыпучим пескам пустыни, мы должны были, наконец, достигнуть твердой равнины и увидать расстилавшийся к северу хребет Мус–Бель. К сожалению, наши животные не могли больше идти, и мы провели еще четвертый день среди песков.

Между тем жара увеличивались с каждым днем все более и более, и от действия ее вода в турсуках заметно уменьшалась. Это открытие заставило меня удвоить надзор за своим мехом, в чем мало–помалу все начали следовать моему примеру.

На четвертый день в моей кожаной фляге оставалось не более 5–6 стаканов воды. К моему ужасу, жажда мучила нестерпимо и сопровождалась головной болью. Я чувствовал сухость во рту, язык сделался словно суконный; я тотчас выпил половину моего запаса воды, думал этим спастись, но увы! — жажда усилилась…

К полудню, когда мы могли ясно отличить облакообразные очертания Мус–Беля, я почувствовал, что силы начали совсем оставлять меня. По мере того, как мы приближались к горам, песок все более и более уменьшался, и все стали уже всматриваться — нет ли где желомейки, или стада, как вдруг Кебеков указал нам на приближавшееся облако пыли и велел поспешно сойти с верблюдов. Умные животные уже знали, что это был приближающийся «теббад»; с громким ревом опустились они на колени, вытянули свои длинные шеи, припали к земле и старались спрятать головы в песок. Только что успели мы прилечь сзади их, как ветер с глухим шумом пронесся над нами, покрыв нас слоем песка пальца в два толщины; первые песчинки жгли, как искры. Застань нас этот ветер раньше тремя десятками верст в степи — мы все погибли бы…

Сухой песок забивался во вей поры. Должно быть, проник и в легкие, потому что дыхание становилось торопливое, неровное, а между тем жгучий ветер все усиливался и усиливался. Ему вторили завывания шакалов и рев верблюдов.

Внутренности мои жгло адским огнем, голова болела страшно, и я уже начал было впадать в беспамятство, как вдруг раздался громовой удар, а вслед за ним, почти моментально, зашумел дождь, но дождь душный и горячий, который, казалось, нисколько не освежал, несмотря на то, что платье наше почти в минуту промокло до нитки. Песок жадно всасывал дождевые капли, и почва около нас была совсем сухая. Но вот верблюды подняли головы, понюхали воздух и сами собой, без малейшего понукания, встали. Опасность миновала. Страшный «теббад» пронесло.

— Нет Бога, кроме Бога, а Магомет Пророк его! — вдохновенно проговорил Кебеков, — и по его просветлевшей физиономии я мог убедиться, что мы спасены.

Дождь продолжал лить как из ведра. Половина неба сияла радужным светом, тогда как другая — была одета разноцветными тучами, то окаймленными пурпуром, то черными, беспрерывно меняющимися в фантастических изображениях, среди которых иногда виднелась яркая лазурь неба. Радуги то и дело являлись то в одном конце, то в другом, описывая полные дуги, в два и три ряда с чудным фиолетовым отливом в промежутках, но вот они ниспустились концами своими на землю, дождь стал затихать, небо стушевываться. На очистившемся синеватом горизонте показалась золотистая полоса и па ней круг склонявшегося к закату солнца; ярко озаряло оно край неба, едва достигая своим светом высот его, которые бледнели, бледнели и, наконец, скрылись в поднявшемся тумане…


Остановка с неприятными приключениями

Мы довольно поздно пришли к Чувар–Тенизу, где и расположились на ночлег.

Мусульманкулу становилось совсем плохо.

Его завернули в несколько войлоков и положили близ разведенного костра. «Авось отлежится!» — проговорил Кебеков. Вот уж поистине справедлива фраза Гоголевского Земляники, что «если больной выздоровеет, то и так выздоровеет, а умрет, то и так умрет», — невольно пришло мне в голову. В самом деле, что мы могли поделать в степи, не имея под руками ни малейшего признака какого–либо медикамента?! Да и какая болезнь постигла бедного киргиза? Вероятнее всего, что его поразил солнечный удар, а отсутствие воды усугубило симптомы этой болезни. Киргизы вообще чрезвычайно равнодушно относятся к несчастиям ближнего, и это происходит не в силу их жестокосердия, а скорее в силу фатализма. «Воля Аллаха!» — вот фраза, которою они объясняют всякие приключения, и надо сознаться, что фраза эта не пустой звук, а глубокая, непоколебимая вера в Бога.

Вода в озер Чувар–Тенизе оказалась отвратительной, какого–то необычайно горько–соленого вкуса; к тому же за несколько десятков шагов до воды берег был топкий, илистый; ноги проваливались, почва лопалась и от выделяющихся из нее газов не хватало воздуха для дыхания.

В воздухе пахло грозой. Едва поднявшаяся над горизонтом луна освещала окрестность колеблющимся светом, и контуры побережного камыша, густой щеткой окаймлявшего озеро, принимали загадочные, беспрестанно меняющиеся очертания. Царившая вокруг тишина нарушалась лишь отрывочным кваканьем лягушек, да изредка криками какой–то ночной птицы.

В караване хотя и было оживление, но люди двигались как в полусне: жажда томила всех и забота читалась почти на каждом лице. При вспыхивающем свете костра я успел разглядеть, что эти лица моих спутников приняли какую–то обрюзглость и безжизненный желтоватый цвет. Мне вдруг сделалось необыкновенно жутко, я почувствовал страстную, непреодолимую охоту уйти куда–нибудь как можно дальше от этого места.

Зачем люди любят движение и шум? к чему это непреодолимое желание к путешествиям? для чего и кто вложил в душу их желание видеть незнакомые страны, желание заглянуть в глубину морскую, взлететь на планеты небесные и познакомиться с тайнами, там сокрытыми?.. Вот теперь и привело меня это желание в пустыни, в их сыпучие пески и бушующие бури, тогда как я преспокойно мог быть на своей родине, вблизи любимой матери, братьев, сестер, а то… э–эх!

Страшны азиатские ночи! И Бог весть, чего–чего не приходит в голову в такие ночи!

А кругом было все по–прежнему тихо и спокойно… Однако что же это? Неужели я трушу? — вдруг скользнула новая мысль. Ведь все одно: двух смертей не будет, одной не миновать! нет, глупо предаваться беспричинному страху, прочь же постыдное чувство, я мужчина, я…

Болезненный, страдальческий крик, раздавшийся в эту минуту, буквально поднял дыбом волосы на моей голове; крики, шум, рев верблюдов сделались общими. Верблюды ринулись бежать, лаучи за ними, а что было дальше, я не помню…

— Ведь этакая их прорва тут! я в жизнь свою столько не видывал, знаете, того–этого…

— Вот она, пословица–то, и справедлива, что «нет худа без добра»… не побеги бы верблюды, так мы без воды бы и остались, а теперь вот чайничек кипятим!

— Без воли Божией, знаете, волос не упадет, это, с головы человека…

— Да вот теперь так и волос не упадет, а давеча первый бросился бежать.

— Да я, это, знаете…

— Нечего тут: «знаете!»

— Кто это говорит? О чем? где я и что со мной?

Эти вопросы разом хлынули, когда я очнулся.

Приподнявшись на локтях, я увидел пред собой ярко горевший костер, а вокруг его своих спутников, оживленно беседовавших о событиях ночи. Все было тихо и спокойно, и если бы не боль в висках, я подумал бы, что все видел во сне. — Воды мне, воды дайте! — хотел было я крикнуть, но никакого крика кроме стона не вышло: губы запеклись, в горле что–то першило. Однако стон этот был услышан, и ко мне подошли Тележников и Левашев. Я молча, но выразительно показал, чего хочу, и Семен Никитич, наклонившись, что–то влил мне в рот.

— Ромцу, знаете, Николай Иваныч, того… слава Богу, что очнулись! испейте это, еще, знаете, оно очень пользительно!

Действительно, глоток рому меня оживил, хотя в первую минуту вместо облегчения я почувствовал, как будто выпил что–то горячее, опалившее и горло, и все внутренности.

— Вот, знаете, и распрекрасно!. а теперь, этого, чайку мы вам приготовим, и все это как рукой снимет.

В скором времени я уже сидел между своими товарищами и слушал рассказ о ночном приключении.

Оказалось, что змея укусила верблюда, и его–то крик, в связи с полным моим нервным расстройством, повергнул меня в обморок.

— Змеев здесь, Николай Иваныч, знаете, миллионы ползают — видимо–невидимо, того–этого, агромадное количество! — пояснял мне Тележников. — Когда вы, это, изволили упасть без чувствия, я подбежал первый к вам и увидел…

— Да не ври ты, сделай милость! Первый–то ты действительно был первый — да только тот, который, как сумасшедший, ринулся с воплем бежать, сломя голову, только верблюдов напугал!..

— Нет, это вы напрасно, господин Левашев, знаете, так говорите, потому как я вовсе змей не боюсь совсем даже…

— Батюшки, Семен Никитич, смотри, у тебя на плече какой полоз сидит! сбрось, сбрось его!

Ответом на это был дикий пронзительный крик помертвевшего храбреца.

— Ну, успокойся, никого на тебе нету; не люблю я только, как зря люди хвастают.

Действительно, местность, где мы остановились, буквально кишела змеями. Я стал присматриваться и увидел, что их повсюду множество, начиная от маленьких пятивершковых, до порядочных — в пять и даже более футов. Они ползали на расстоянии двух–трех сажен вокруг пас, но опасности нам не предстояло никакой: во–первых, потому, что змеи эти не были вовсе опасны, а во–вторых, предусмотрительные туземцы обложили наш бивуак волосяным арканом, в виде круга в диаметре в несколько сажен, радиусы от центра которого к краям были (как уже выше замечено мною) до трех сажен. Это была вполне достаточная гарантия, так как известно, что ни одна змея в мире не в состоянии переползти чрез такую преграду. Отчего это происходит — объяснить не берусь, но это факт.

Наше соседство, должно быть, раздражало змей, потому что они шипели и производили сухой неприятный шум, происходящий оттого, что чешуя одной змеи шуршала о другую, когда они переползали друг через дружку.

Нечего сказать, приятное соседство!

—А как же верблюды–то? — спросил я.

— Мы и их тоже окружили арканом, веревок–то, слава Богу, хватит!

— Но ведь, кажется, один верблюд укушен, что опасно, или нет?

— Кебеков прижег ему укушенное место, ничего, пройдет теперь.

— Как прижег? Чем?

— А шомпол накалил, да и запустил на вершок в рану, благо ее сразу было видно, на холке, должно быть, прилег, а она его и куснула, стерьва.

— Ну, а воду–то где вы взяли? ведь это совсем не озерная вода?

— Я и говорю — нет худа без добра: когда мы кинулись за разбежавшимися верблюдами, то не далее как в полверсте нашли колодец — теперь, слава Богу, до самых Тендерлей воды хватит.

Вскоре, за чаем, я забыл все невзгоды и с удовольствием глотал живительный напиток. Тем не менее, я решил бодрствовать остаток ночи, да и все в караване пришли к заключению, что гораздо лучше спать днем.

Вопреки всяким ожиданиям, Мусульманкул отлежался. Вероятно, в выздоровлении его играла большую роль вода, а может, и запрещенный кораном ром, которого сердобольный Тележников влил порядочную дозу в запекшийся рот киргиза. Как бы то ни было, а Мусульманкул настолько оправился, что мог свободно сидеть на верблюде.

Свежая вода и последождевой воздух буквально оживили всех. Верблюды тоже чувствовали себя хорошо, и мы с обновленными силами тронулись в путь, благодаря Аллаха, ниспославшего нам воду, без которой в степи — смерть.

Песчаные наносы то смеялись солончаковыми полянами, лишенными всякой растительности, то последние снова уступали место сплошным сыпучим пескам, с пробивавшимися по ним гребенщиком и колючкой. На каждом шагу попадались отталкивающего вида небольшие искрасна–серые ящерицы, быстро шнырявшие по песку и исчезавшие в своих микроскопических норках.

Утомленный зноем и треволнениями ночи, я, устроившись сколько было можно удобнее, приготовился задать «храповицкого». Волнообразная местность не открывала широкого кругозора и, бесконечно лавируя —между барханами, глаз не встречал ничего интересного…

— Эх, ты Азия печальная!.. — раздалось пение Левашева, но следующей строки я уже не слыхал: сон и усталость взяли свое…


Первые подозрения

Я не мог бы сказать, долго ли спал, как вдруг почувствовал, что кто–то толкает меня и что–то кричит.

— Тюра, а тюра! эй, проснись!.. — раздалось около меня. Я слышал ясно это обращение и даже узнал голос Басантиева, но проснуться не мог.

— Пожалста, тюра, эй!..

Я притворился спящим, но злодей мальчишка, по–видимому, не хотел отстать, не разбудивши меня, и снова закричал, а затем начал трясти меня за плечо.

— Что тебе надо? — свирепо спросил я, открывая наконец глаза.

— Джаман, тюра: хазыр мулла Басман китты, анда чуль китты! Тулайман джаман. [Нехорошо, барин! сейчас Саид–Басман уехал; вон туда в степь уехал. Совсем скверно!]

— Что такое? кто китты?

— Таджик!.. — и Басантиев, сильно взволнованный, рассказал мне, что таджик Саид вел себя все время очень странно: несколько раз сворачивал в сторону, кричал, прислушивался, затем опять возвращался и близко–близко подъезжал к моему верблюду, раз даже Басантиеву показалось, будто он хотел тихонько вытащить мой мултук, но вдруг встретился со взглядом мальчугана, смутился, молча погрозил ему кулаком и быстро поехал «вон за те барханы». При этом хорошенькие глазенки мальчишки так и засверкали.

Дело, на мой взгляд, становилось действительно «тулайман джаман», и я хотел уже обо всем рассказать Кебекову или Левашеву, как вдруг слева, из–за песчаных бугров, показался сам виновник нашей тревоги Саид–Басман. Он подъехал прямо ко мне и стал рассказывать, что отлучался за барханы, чтобы сделать намаз. Лицо его было совершенно спокойно, но я этому не поверил.

— Расскажу при первом же удобном случае Кебекову, а пока надо в оба следить за этим подозрительным таджиком! — решил я и, по возможности спокойно, спросил:

— Почему же ты, мулла, отъезжал за барханы творить свой намаз?

— За этими барханами есть мазарка нашего святого, я и ездил поклониться его праху! — спокойно и даже несколько внушительно ответил тот.

Вот и извольте рассуждать с ним!

— А какого святого?

— Чингисхана.

Имя Чингисхана окружено таким туманом вымыслов; столько баснословных сказаний приплетено к истории, что сквозь них едва можно отличить настоящей очерк этого необыкновенного человека, которым гордятся номады и о котором с ужасом вспоминает остальное человечество.

Пользуясь случаем, я попросил муллу Саид–Басмана рассказать мне о Чингисхане, которого он так решительно произвел в святые и который был известен мне как простой завоеватель.

Мулла охотно исполнил мое желание и рассказал историю, которую я привожу ниже. Правда, в моих устах покажется сух и холоден этот рассказ, потому что народные предания — то же, что лепет ребенка, который понятен только людям, близким ему. Но послушали бы вы степняка, среди обстановки окрестной природы, среди безусловного отчуждения от цивилизации, и при совершенном уединении, — вы, наверно, увлеклись бы им, подобно мне. […]

Впоследствии мне приводилось слышать много и других вариантов о происхождении Чингисхана; впрочем, место рождения этого героя почти всеми показывается одинаково, но о месте погребения его устные показания туземцев и письменные историков разногласят между собою.

Мелла, Гобиль и другие согласны с тем, что Чингисхан умер во время похода своего в Тангут, в укрепленном лагере, на берегах Сидзяня. Еще за год до смерти своей Чингисхан, которому вещий сон предсказал скорую смерть, назначил после себя преемником Оготая, завещав детям своим пуще всего жить в мире и дружбе между собою. Чувствуя приближение смерти, он позвал своего сына Тулуя, единственного, который в то время находился при нем, и своих полководцев, и начертал им план дальнейших завоеваний. Он умер после восьмидневной болезни в 1227 году, на 66 году своей жизни и 22 году правления [История Юаньского дома. Джами ут–Теварих]. Тело его было вывезено из лагеря тайно, чтобы неприятель не узнал о кончине человека, которого одно имя стоило целой армии; всякий, кто встречался на пути, был предаваем смерти, по словам иных — для того, чтобы не распространял роковой вести, но словам других — для того, чтобы отправлялся вслед за своим повелителем на службу. Чингисхан был погребен, по сказанию историков, на одной из гор Бурхан–Калдуна, из отрогов которой выходят Онон, Керелун и Тола [Марко Поло говорит — на Алтае, что довольно близко сходится с показанием других]. Говорят, он сам указал это место, попав сюда однажды во время охоты случайно и пораженный величественным видом его. Гора впоследствии заросла густым лесом, и самый след могилы исчез и показывается совершенно различно. По смерти Чингисхана, на три дня пути кругом стояли войска и сторожили тело героя; убили и тех, кто рыл его могилу и тех, кто провожал его; на месте ее пустили тысячу лошадей, чтобы притоптали и сгладили равнину и самый след могилы исчез навсегда от потомства, которое в озлоблении, восторжествовав наконец над победителями, могло бы надругаться над прахом Чингисхана.

Таким образом, ясно, что мулла Саид–Басман или жестоко врал о могиле святого, очутившейся, будто бы, за этими барханами, или наивно заблуждался сам, если только он и вправду ездил за барханы на могилу, а не для иной какой–нибудь цели. Подозревать его в чем–нибудь дурном мы пока не имели никаких оснований, но Киргизская степь, да еще в начале 70–х годов, представляла отнюдь не менее опасностей, чем и дикие прерии Дальнего Запада Америки, так что осторожность не мешала.

Я слез с верблюда под предлогом пройтись, ускорил шаг и направился к Кебекову.

— Бай, ты хорошо знаешь нашего таджика?

— А что?

— Да по некоторым признакам он не внушает мне особого доведя и я думаю, что не мешало бы за ним последить.

Кебеков на это ничего не ответил, но по его задумчивому виду я догадался, что и ему не чужды были сомнения; однако ж, немного погодя, он ответил:

— Бояться нечего, летом караваны почти безопасны от разграбления.

— То–то и оно, что почти. Значит, бывали же случаи и летом, да и отчего именно летом их быть не может?

— Ты ведь знаешь, что у нас из–за воды–то произошло! Хвала Аллаху, что до колодцев добираемся без убыли… ну, а разбойники те же люди: углубляться далеко в степь не всякий–то решится.

— Дай Бог, чтобы обошлось благополучно! Я ведь это только так сказал, на всякий случай… Ну, а теперь пойду позавтракаю чем Бог послал да, пожалуй, и опять спать завалюсь: вон в караване–то почти все спят.

Действительно, караван представлял сонное царство, и мне невольно сделалось жутко: да и как не западет на сердце тоска, когда несколько, часов сряду нет никакого выхода из этой как бы бездушной сферы, а дни такие светлые и жаркие, воздух прозрачен, синева неба безукоризненная, разве покажется какая–нибудь легкая белесоватая прожилка случайного облачка — и та стоит неподвижно. Одним словом, мертвая степь и все кругом как бы заснуло в могильном, вековом сне. Это величие степи производит глубокое впечатление даже на номадов.


  • 1
Здорово. Всегда читаю. Спасибо.

Не стоит благодарности. Рад, что Вам нравится.

Святой Чингисхан-это круто :-)

Видимо, не ожидал хитрый таджик глубоких познаний от простого русского приказчика. А тот эрудированным оказался и сразу его раскусил...

Всё-же моя родина.

Начал читать. Очень много интересностей. Спасибо!

  • 1
?

Log in

No account? Create an account