Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
На верблюдах. 9
Врщ1
rus_turk
Н. Уралов. На верблюдах. Воспоминания из жизни в Средней Азии. — СПб., 1897.

Другие части: [1], [2], [3], [4], [5], [6], [7], [8], [9], [10].

Ко мне подъехал верхом на осле какой–то чрезвычайно курьезный индивидуум. Представьте себе двухаршинного толстенького человечка с огромнейшей головой, обмотанной раз тридцать в белую ткань (чалма). Этот головной убор воочию доказывал, что прибывший был мулла, а стало быть — ученый человек. Ноги оригинального всадника буквально волочились по земле, потому что осел под ним был микроскопической величины. И эта огромная чалма, и солидный халат, и вообще вся фигура ученого мужа были пропитаны сознанием собственного достоинства. Ко всем таким качествам надо было прибавить еще одно, это — дар необыкновенного красноречия. Мы познакомились и разговорились; мулла довольно сносно изъяснялся по–русски, хотя и выговаривал вместо «верблюд» — «берблюд», вместо «вера» — «бера» и проч. Желая сразу изумить меня своего ученостью, он, после первых же приветственных фраз, обратился ко мне с такой речью: «Душа человеческая, подобно ушам слона, находится в вечном движении, дай же покой хоть телу, не изнуряй его, отдохни между нами, дай время душе скрыться в свою оболочку, подобно черепахе, скрывающейся при виде опасности под защиту своей крепкой коры, и успокоиться внутренним созерцанием».

Окружавшие нас киргизы самодовольно глядели, желая прочесть на моем лице, какой эффект произведут эти звучные и, вероятно, заранее приготовленные слова.

На первый раз тем и обошлось. Мулла наговорил массу любезностей и затем пригласил в свой кош, где тотчас же, как только мы расположились, он преподнес громаднейшую деревянную чашку, наполненную вплоть до краев кумысом, который я должен был выпить весь, а иначе мог бы обидеть хозяина в лучших его чувствах.

— Вы давно здесь кочуете? — обратился я к нему, желая вызвать на разговор этого ученого мужа.

— Рано бесной кочевали ишшо.

— Скажи, пожалуйста, тамыр, разве так уж хороша кочевая жизнь, что вы вечно переезжаете с места на место? Отчего вы не заведете себе домов и не живете подобно нам, русским?

— Ишшо належусь на одном месте, когда умру! — отвечал мулла и нарисовал мне изображение кочевой жизни такими яркими красками, представил ее в таком радужном свете и говорил так красноречиво, что невольно увлек меня, сообщив часть того восторга, которым была преисполнена его душа.

И не один он рассуждает таким образом о прелестях кочевой жизни! Какой–то из восточных поэтов, кажется, Гафиз, сравнивает кочевой народ с тучами, беспечно гуляющими по небу, пока судьба, в лице какого–нибудь Чингисхана, не сольет их воедино или не разразит ураганом над землею.


Отдых от трудов

Хозяин очистил нам приличное место в кибитке и попросил садиться, а сам между тем сделал распоряжение, чтобы зарезали лучшего барана. Когда Левашев перевел мне это приказание, отданное по–киргизски, я хотел было отклонить такую любезность, но старик лаконически на это ответил, что гость в руках хозяина, и мне поневоле пришлось замолчать. Привели барана, зарезали и опалили. Опаленный баран, как палят русские свинью, всегда вкуснее, чем приготовленный без шкуры. Разрезав всего барана на части, положили его в котел, под которым тотчас же и запылал камыш; вокруг огня на кошмах и подушках сели гости, которых изображали члены нашего каравана; женщины, набравшиеся в кибитку муллы, поместились в тени, на втором плане: магометанский обычай не терпит женщин в обществе мужчин.

Пока продолжался о том — о сем разговор с хозяином, баран сварился. Котел сняли с тагана, и хозяин велел подать большой медный таз и кумган, а также длинное холщевое полотенце, и началось обмывание рук. Без этого обряда номады за пищу не принимаются, что очень понятно: у них нет ложек, и всякую пищу они едят пальцами, а жидкую пьют из больших деревянных чашек прямо через край. Хозяин подал мне первому самые почетные куски: голову, часть грудины, небольшой кусок печенки и чуть не полкурдюка сала. Все это было поднесено в чашке, остальным подавалась одна чашка на двоих. При каждой чашке был положен нож азиатского изделия (псяк). Меня часто называл хозяин «таксыр» (господин), и я спросил, почему же он думает, что я таксыр: костюм мой, во всяком случае, не напоминал ничего господского. На такой вопрос умный мулла только улыбнулся себе в бороду, что можно было перевести фразой: «Я не ребенок! понимаю, дескать, что ты такое!»

Началось дружное истребление мяса; ели прямо пальцами, облизывая их по временам. Я пригласил к своей чашке хозяина. Признаться сказать, мне гораздо было бы приятнее, если б трапезу разделила со мной одна особа, звонкий голос и красивые глаза которой давно уже обратили мое внимание, но пригласить женщину было бы непростительным нарушением киргизского этикета; я это знал хорошо, а потому и довольствовался лишь посматриванием искоса на эту степную красавицу.

Наевшись по этих мест, я уже готов был оставить еду или, по крайней мере, отдохнуть, как хозяин взял в горсть кусок печенки, мяса и сала, поднес к моему рту, который я принужден был открыть, и все втиснул туда, подгоняя пальцами; я чуть не подавился и едва–едва проглотил эту дозу, и то минут через десять. От такой любезности нельзя отказаться, не обидев хозяина, так как она служит у киргиз выражением радости хозяина гостям. Разумеется, я тотчас отплатил ему тем же.

По окончании еды, опять явились на сцену таз, кумган с горячею водою, и снова началось обмывание рук. После этого подали в нескольких чашках шурпу (отвар из сваренного барана), которую мы и начали пить на манер чая, причем чашки переходили из рук в руки. В конце концов, хозяин сложил ладони обеих рук, поднял их перед лицом, что сделали тоже и все остальные киргизы, и прочитал молитву: «Ля, иляга, иль Алла, Мухамед ряссуль, Аллах акберь!» [«Нет бога кроме Бога, Магомет пророк Его. Светлый Бог один»]. Затем каждый обеими руками погладил лицо.

Ужин кончился, и все разбрелись по разным местам. Мне, однако, уснуть долго еще не удалось, благодаря необыкновенной болтливости хозяина. Не было, кажется, такой вещи, о которой бы он не расспросил меня самым подробным образом; удовлетворяя его любознательность, я, однако, едва сидел, до того сон клонил меня. Наконец, мулла отдал распоряжение, чтобы мне приготовили постель. Замеченная мною еще давеча скуластая красавица бойко начала вытаскивать из разных закоулков войлоки, одеяла и подушки, и вскоре соорудила мне такую заманчивую постель, что я заранее предвкушал удовольствие, с каким завалюсь в объятия храповицкого…


Бронислав Залесский. Офорт из "La vie des Steppes Kirghizes" (1865)

— Какая у тебя хорошенькая жена, тамыр! — обратился я к своему хозяину, — смотреть на нее просто любо!

Отпустив такой комплимент, я, однако, тотчас же спохватился, боясь, что он не понравится и даже еще, пожалуй, наведет старика на разные ревнивые подозрения, но, к удивлению моему, он самодовольно погладил свою бороду и ответил мне известной киргизской поговоркой: «Когда женишься, то бери красивую женщину, так как, если она и окажется лишенною всех душевных качеств, то красота все–таки останется».

Поговорив еще кое о чем, он, наконец, оставил меня и вышел из кибитки, а вскоре я заснул как убитый.

Наутро я проснулся очень поздно. За стеной кибитки уже раздавался немолчный шум: блеяли бараны, ревели верблюды и… Бог знает, каких еще не было звуков, нарушавших погожее ясное утро.

Как я говорил выше, мы решили отдохнуть подольше в этом ауле. Напившись кумысу, я уже начал подумывать о том, чтобы повеселее провести день, как Яков Николаевич сообщил, что в камышах, окружающих речушку, есть фазаны, и недурно бы отправиться на охоту. С восторгом приняв это предложение, я спросил:

— Откуда же вы знаете, что есть фазаны?

— Помилуйте, да пока вы спали, мы с Иван–баем все досконально разузнали. За этой горой, не более как в трех–четырех верстах, есть озеро Арыз–Куль, поросшее громадным камышом, а в нем фазанов видимо–невидимо.

Ученый мулла, столь любезно нас приютивший, в свою очередь, подтвердил: «Сюз джок, калай коп анда каргаулов» [даже сказать нельзя, как много там фазанов].

— Ну, а джульбарсов (тигров) в этих камышах нет?

— Не слыхали. Да, признаться сказать, мы и ходить туда, в камыши, боимся. Это зверь такой, что всегда надо быть от него настороже: от друга и ош тигра всегда нужно иметь за поясом кинжал [этой пословицей киргизы характеризуют, довольно метко, шаткость дружбы]. До озера Арыз–Куль действительно оказалось не более трех с половиной верст, мы (Зубарев, Левашев и я) вскоре достигли его берегов, но охота при первом же взгляде не обещала ничего путного, ибо собак у нас не было, а лезть в «джунгли» (заросли) не представляло особого удовольствия, значит, если бы кто и убил фазана, то достать его не так–то было легко. […]

Проездивши часа два, мы, к благополучию фазанов и к великому своему огорчению, не нашли ничего. Да это было и совершенно понятно: со второй половины июня фазаны обыкновенно линяют и в это время поднимаются очень трудно, предпочитая, вероятно, спасаться от приближающегося врага пешком.

Возвращаться с пустыми руками ужасно было грустно и досадно. Мы двигались шагом, усталые, голодные и недовольные. В воздухе слышался храп и дыхание лошадей, и более ничего не нарушало тишины…

«Изменил священну клятву, сам женилси на другой!..» — вдруг запел Левашев тонким фальцетом, и песня его как–то странно зазвучала среди этой невозмутимой тишины. Не знаю, надолго ли хватило бы желания у Иван–бая упражняться в развитии своих голосовых связок, если бы мы не были вдруг поражены каким–то странным звуком: казалось, что где–то вдали едут целые сотни телег, глухо стуча колесами по земле; гул шел откуда–то сверху; он не уменьшался и не увеличивался в своей силе, и в этом постоянстве и ровности звука слышалась какая–то зловещая нота, чем–то могучим, неотразимым и неизбежным звучал этот странный гул. Мы долго не могли понять причины звука, пока наконец Левашев случайно поднял вверх голову, откуда шел этот звук: причина объяснилась — то летела саранча.

В вышине было видно, как она двигалась, медленно, но безостановочно; саранча летела довольно редкими рядами, но правильно соблюдая направление. Все кругом было тихо, лишь шум от этого войска, этого «бича Божия», висел в воздухе, наполняя души неизъяснимым чувством бессилия перед этой ужасной бедой. […]

Мы поспешили вернуться к стану. Там тоже заметили летящую саранчу, но, как я уже и раньше сказал, особенно этим никто не был смущен, частию потому, что на далеком расстоянии не было пашен, а главнейшее потому, что полчища саранчи держали направление к востоку и, по уверению Зубарева, должны были опуститься на снежные вершины Кол–Ярас–Казгана, а, стало быть, и погибнуть, не причинив вреда нивам.

Действительно, весьма нередко случается, что ветром сгоняет саранчу на глетчеры гор, она опускается, буквально покрывая ярко–белые снежные вершины, и погибает. Иногда даже и не в ветреную погоду, а, напротив, в самую тихую и ясную, саранчу как бы что гонит вперед, она пролетает зеленеющие пашни и опускается на озера или снеговые горы, но отчего это происходит, решать не берусь.

Поговорив на тему о саранче, мы возымели весьма понятное намерение закусить, — и гостеприимный мулла вновь распорядился предать скорой смерти барана.

Вероятно, это распоряжение очень пришлось по вкусу многим, потому что, в ожидании обеда, молодежь затеяла игры.

Из игр киргизов особенно заслуживают внимания кок–бури и кыз–кагар. В последней, кроме мужчин, приняли участие и девушки, и, надо им отдать справедливость, в искусстве верховой езды они нисколько не уступали первым. Я как сейчас вижу пред собой смуглую стенную амазонку, ловкую и поразительно смелую. Она скакала на белом поджаром коне, возбуждая удивление всей толпы, необыкновенно быстро увертываясь от догонявших ее молодых людей. Не один уже из них получил изрядный удар камчи, а поймать красавицы еще не удавалось. Разгорелись глаза у джигитов, одолела их страсть расцеловать смелую наездницу, и снова началась головоломная скачка. Но вот появился какой–то ойлянчи — степной певец–импровизатор, настроил свою трехструнную думбру и запел. Скачки прекратились. Сконфуженные молодцы и торжествующая амазонка, а за ними и весь народ, собрались в густую кучу, притихли и с глубоким вниманием, боясь проронить слово, слушали вдохновенную импровизацию. А он пел про подвиги какого–то султана Кенисары и его храброго сподвижника Букан–бая, кости которых теперь уже рассеяны по Голодной степи; пел о чудных красавицах, уведенных Кенисарой в плен, о разрушенных городах и невидимо веявшей над всеми смерти. «О, смерть любит храбрых, — пел старый ойлянча, — она не щадит и красавиц, которые проносятся пред нашими глазами, как падающие звезды… Где стояли цветущие города, там сейчас мертвая пустыня, а где стоят сейчас цветущие города, там в свое время будет пустыня. Кенисара, ты много пролил человеческой крови, но тебе не мягче от этого лежать в своей могиле… Последний бедняк и сам великий хан равны в общей судьбе. Жить страшно только людям несправедливым, а смерть любить храбрых… Не умрет только одна слава худых дел и святые песни, в которых певцы оплакивают свою родину…» Кончил певец эпопею, весело пробежал по струнам и замолк, а слушатели все еще сидели как очарованные.

Мало–помалу все разошлись. Беспечная молодежь, обескураженная неудачей, первая нарушила очарование, произведенное песней ойлянчи. Им было каждому до себя, и они предложили снова устроить скачки, надеясь на этот раз получить от красавицы уже не удары ногайки, а поцелуй.

— Где вам за мной гоняться! да и лошади ваши не годны для этого, а вот пусть кто осмелится проехаться на ишаке муллы, того я сама поцелую сейчас же… — предложила веселая амазонка.

Мысль эта принята была с удовольствием.

Все равно, за что бы не сорвать поцелуй с сочных губ девушки, лишь бы сорвать его.

Джигиты подошли к ослу ученого муллы, стоявшему около кибитки в самом спокойном состоянии, но, должно быть, им суждено было сегодня терпеть неудачи и насмешки. Сколько ни находилось желающих вскочить на спину длинноухого аргамака, никому это не удавалось. При каждой попытке нецивилизованный брат Вааламского осла сбрасывал всадника в песок, к необычайному восторгу гоготавшей толпы.

Я боялся, что мулла рассердится за такие проделки с его любимцем, но он добродушно расхохотался и даже сам предлагал всякому, кто сумеет проехаться, дать три ложки бараньего жира. Поцелуй и жир — очень заманчивые призы, и многие прельщались перспективой выигрыша, но и упрямство осла есть весьма упорное чувство… Неизвестно, сколько бы времени продолжалась эта своего рода азартная игра, если б пикантный аромат барана, варившегося неподалеку в казане, не отвлек неудачников. Мулла подал знак, и все, как по мановению жезла волшебника, опустились на колени для молитвы.

Но вот молитву кончили. Казан, который был такой громаднейшей величины, что без всякого вмешательства чуда мог напитать пять тысяч человек, — сняли с огня, и мулла опять собственноручно сталь раздавать куски мяса. Я с удивлением заметил стоявшего в стороне Тележникова, с какой–то особенной гадливостью наблюдавшего за нами.

— Садысь, пажалста, ашай кой! [ашай — ешь; кой — баран] — предложил ему мулла, но тот отрицательно затряс головой и сплюнул.

— Вы что же, в самом деле, не принимаете участия в общей трапезе, Семен Никитич? — спросил я.

— Нешто с кыргызом можно, того–этого, из одной посудины есть?..

— А почему же?

Но Тележников ничего не ответил и пошел прочь от нас.

— Губа толще — брюхо тоньше! — резонно заметил Левашев и начал добросовестно обгладывать какую–то мостолыгу.

А гостеприимный мулла, должно быть, задался целью накормить нас до отвала, ибо кушанья следовали одно за другим: после мяса, нам притащили громаднейший турсук кумысу, потом айрану и, наконец, последовал кирпичный чай, сваренный вместе с козьим молоком.

Вежливый Левашев, в совершенстве знавший все этикеты, уже несколько раз рыгнул, что выражало полное его довольство и благодарность хозяину. Мулла ликовал. По–видимому, душа его была преисполнена счастьем.

— Я здесь дома, — сказал он, смеясь, — а вы у меня в гостях, — и он захохотал пуще прежнего.

Мне тоже сделалось смешно, но более над странностью выражения. В самом деле, называть место, открытое отовсюду и для всех, своим домом — очень любопытно.

Неугомонный мулла опять, как и вчера, завел разговор о вопросах политики и «беры». Но так как и на этот раз плотный завтрак не вызывал меня на дебаты, то скоро и было порешено, что ак падша (белый царь) властитель, которому нет равного по славе и великолепию, что Худай (Бог) — один, что Магомет — пророк и святой человек, что Иса (Иисус) бесспорно великий пророк и очень святой человек, потому что написал русский коран, что все хорошие люди угодны Богу, независимо от нации, будь они даже джибраи, ведь Ибрагим (Авраам) тоже был джибрай (еврей).

Наступал вечер. Зазвенел кобуз, там и сям начали раздаваться звуки песен, и даже иногда слышались сочные поцелуи.

Ко мне подошел Семен Никитич. Он был точно чем–то взволнован, глаза его шмыгали более обыкновенного, и вообще замечалась не совсем обычная, даже несколько нервная возбужденность. На мой вопрос — что с ним — Тележников промолчал и только шумно вздохнул.

— Вы отчего же давеча отказались обедать?

— Помилуйте, Николай Иваныч! нешто это возможно, знаете? — ответил он вопросом.

— Я решительно не понимаю и не вижу тут ничего невозможного.

— Кыргызы, обыкновенно, это… кобылятину жрут и прочее тому подобное, словом сказать, знаете, собаки поганые…

Верблюды были отпущены в степь под присмотром лаучей, которые развели невдалеке костер, чтобы не давать надежды ночным бродягам покушать на даровщину. Озлобленные голодом, волки тоскливо завывали, сначала отдельными нотами, а затем и целым хором. Я долго не мог уснуть и вышел из кибитки на воздух. Костер светился огненной точкой, словно волчий глаз среди темноты ночи. Подойдя к костру и приказав подбросить сухого бурьяну, я растянулся возле и стал смотреть на огонь. Пламя то потухало, то разгоралось, отбрасывая длинные полосы света. Дым беловатыми клубами поднимался вверх; лаучи молча дремали, лениво позевывая, и с ожесточением принимаясь искать блох в своих заскорузлых и до невероятия грязных лохмотьях. Мало–помалу затихло все, и над аулом спустился сон…

Не помню, сколько времени пролежал я у костра (не то спал, не то задумался), но, должно быть, порядочно. Огонь едва тлелся, сделалось холодно, и я опять побрел в кибитку. Подходя к тюкам хлопка, сложенным около аула, мне почудился какой–то шепот. В напуганном воображении опять мелькнули разбойники, и я хотел уже закричать, как знакомый голос остановил меня от этого намерения.

— Минь тебе акча, это, подарю, знаете… кель сюда, того–этого…

Я чуть не лопнул со смеху. Оказалось, что Семен Никитич пустился в амурные объяснения с какой–то красавицей и отчаянно смешивал излюбленные свои фразы с киргизским языком, познаниями которого он вообще не мог похвалиться.

Вот тебе и «кобылятина»!


Под вязами

Мы отдыхали еще целые сутки, наконец, оставили аул и двинулись далее, щедро расплатившись с хозяином. Почва опять начала изменяться: первые десять верст дорога извивалась по увалам и между холмами была довольно твердая, но затем невысокие гряды холмов повернули к востоку, а перед нами открылась обширнейшая равнина, едва заметно поднимающаяся впереди. На всем этом протяжении гладь была удивительная, точно выстланная белым изразцом. Ехать солончаками ужасно надоедает, и день этот показался нам необычайно длинным. Но вот, наконец, солончаки стали прерываться, равнина зазеленела, и чем дальше мы поднимались по довольно отлогому подъему, тем зелень становилась гуще. Впереди даже показались какие–то деревья. Я не могу передать, с каким чувством нетерпения ожидал я, да и все другие, момента, когда можно будет отдохнуть под тенью этих, каким–то чудом выросших, дерев. К сожалению, близость их была кажущаяся. Давно уже миновал обычный час остановки, а караван все двигался вперед; солнце скрылось за чертою горизонта, на перламутровом фоне вечерней зари силуэты дерев казались почти совершенно черными. Зорким взглядом всматривается степенный Кебеков; как бы желая проникнуть сквозь небольшой колок леса в вечернюю тень, где весьма легко укрыться шайке придорожных каракчей.

Но вот мы, наконец, на месте.

Деревья оказались вязами. Я с наслаждением пошел под их зелень, чтобы послушать, что говорят они здесь, в беспредельной пустыне, столь весело шумящие своими многолиственными и широколиственными ветвями на нашем севере. Я еще издали увидел, как жмутся эти деревья к горам; ветви их начинаются очень высоко от корней, выдававшихся наружу. Корни эти, обглоданные верблюдами, торчат словно обнаженные кости; они рвутся вниз, ища в земле пищи, которой тщетно просят иссохшие листья, но каменистая почва не пропускает влаги. Пень, корявый, грубый, ничем не защищенный, противостоявший натиску бурь и песков и сильно от них пострадавший, — пень почтенный, дающий жизнь многим ветвям, хотя, впрочем, жалкую жизнь. Не житье этим отшельникам лесов, этим уединенным обитателям степей. Как уныло шумят их жидкие, мелкие, поблеклые листья! Сражаясь с ветрами, они не знают торжества победы, не в силах отразить нападения непогоды от своих молодых побегов; нет, здешние деревья дико гудят, хлопая полуобнаженными ветвями, как погибающий корабль без паруса — своими веревками; ветер свободно свищет сквозь них; тут он везде герой и победитель, свободно разгуливающий по безбрежным степям и диким воем торжествующий победу. Наслушался я в былое время его песен, и теперь они отдаются у меня в ушах!

Киргизы вполне сочувствуют грустному положению этих несчастных дерев и не трогают их.

— Кто срубит хотя одну ветвь, на того обрушатся все печали, из каждого листка разовьется беда, из каждого прутика — гибель! — сказал мне Кебеков, когда я спросил его, как сохранились эти деревья.

Проезжие возчики–киргизы изукрасили их разноцветными лоскутками, из которых иные с молитвами, другие просто повешены для красы, и эти лоскутья перешептываются жалобой с листьями, поражаемые вместе с ними ветром и засыпаемые песком. Особенно два дерева, выросшие из одного корня (в Малороссии такие деревья называются братьями), пользовались ласками: от одного к другому был протянут тонкий аркан, как бы для того, чтобы связать их еще больше между собою, на этом шнурке были навешаны лоскутки, бараньи лопатки с молитвами и другие признаки свидетельства почтения и любви. Несколько деревьев, ушедших в небольшое ущелье, еще жили более или менее порядочнее, так как находились немного в тени, а уж десяток других, имевших неосторожность выйти в степь, влачили самое жалкое существование.

Тут их бичуют иногда по целым суткам бури и пески. Непостижимо, как еще могли они вырасти! Хоть бы росли–то вместе, все бы общими силами противостояли непогодам и охраняли друг друга, а то их разбросало, как бедных странников на безбрежном море–океане. Вот и теперь несколько порослей думают подняться вверх, но их ломает и коробит, и торчать одни голые прутья или побеги, состарившиеся приземистыми кустами, между тем как в других местах они разрослись бы ветвистыми деревьями.

Бедные вязы! как не жалеть о них, и что мудреного, что киргизы окружили их таким состраданием и почтением! Еще бы немилосердая рука человека коснулась их, на которых напали все стихии!.. Почтенные деревья, много выстрадавшие, много перенесшие, нельзя не уважать вас!

Я долго прислушивался к их шуму и говору, но не то говорят они здесь, что на моей далекой родине, где растут в холе, среди роскошного сада, охраняя корни свои густою жимолостью и гордо возвышаясь над другими деревьями… Впрочем, может быть, и знакомое что шептали они, но ветер разносил их говор, или заглушал его, как бы боясь, чтоб не нажаловались на него.

С каждой минутой ветер крепчал все более и более. Я лежал и смотрел, как облака, изорванные какими–то клочками, бешено неслись по небу, закрывая собою по временам бледный диск луны. Но вот ее заволокло совсем, звезд тоже не видать… загудела степь, где–то далеко–далеко прогремел гром, глухо так, а затем и затихло все на малое время. Запахло серою, и дышать сделалось тяжело…

Рвануло еще раз, сильнее прежнего, и… загулял ката–джиль [в буквальном переводе — ураган] по степи, да такой, какого мне ни раньше, ни после не случалось видеть, а я таки довольно испытал бурь на своем веку. Целые массы песку неслись с северо–запада и бичевали все, что попадалось им навстречу; луна опять вышла и осветила тучи, летавшие по небу туда и сюда, ища места, где бы разрешиться, чем были полны, — градом или дождем; но буря не давала им покоя, гоня все дальше и дальше… Верблюды ревели, звеня колокольцами, киргизы что–то кричали, но что — так я и не разобрал. Суета была страшная, это продолжалось с полчаса, и заключилось проливным дождем, после которого ветер несколько стих… […]


Защита старого быта

— Джюхлай, джюхлай, бала! Курк–ма, курк–ма, манеке чагарам, джаман–адам, кара–аю шюнда джок! [колыбельная киргизская песня, в переводе: «Спи, спи, дитя! Не бойся, не бойся, светик мой! злого человека, медведя черного здесь нет»] — тихим, заунывным голосом пел Яков Николаевич, укачивая свою хорошенькую дочурку.

Уныло, безлюдно кругом, а эта заунывная песня навевает что–то близкое к сердцу, родное, знакомое и невольно переносит из степи туда, на родину, к семейному очагу, где в давнее время сбиралась дорогая мне, теперь уже не существующая, семья, где за круглым семейным столом мы были все вместе, слушали дивные сказки матери и, под напев няниной песни, тут же за столом и засыпали, уносясь мечтами в волшебный мир, только что нарисованный матерью…

— Скоро вот, Яков Николаевич, родину свою увидите, немного уже осталось месить пески сыпучие! — обратился я к Зубареву, желая вызвать его на разговор: очень скучно становилось играть в молчанку. Ничего на это не ответил Тюра Якуб, и только глубоко–глубоко вздохнул.

— Эх, если бы не ребенок, не вернулся бы я к вам… Родиной моей сделалась та страна, где я провел лучшие годы жизни и где, так или иначе, видел и испытал счастье, — задумчиво проговорил он после паузы и опять тяжело вздохнул.

— Помилуйте, да разве можно это говорить серьезно? Жить вдали от цивилизации, среди диких, необразованных, полулюдей, полуживотных, — воля ваша, не понимаю.

— А почему же сами вы удалились в эти окраины, если имеете об них такое представление?

— Я — дело другое! Во–первых, я живу временно, с русским народом, наконец, в такие годы, когда уже Россия вторглась в эту страну и внесла с собой и цивилизацию, и культуру, смягчила, так сказать, нравственно–бытовую порочность туземцев…



Караван в Семиреченской области

В России большее переезды — дело обычное. Путешествие, например, от Петербурга в Восточную Сибирь в наши дни не представляет ничего необыкновенного; этот путь, если не с особыми удобствами, то все же и не с такими уж лишениями можно совершить в 20—22 дня. В смысле разнообразия для едущего хотя бы в Иркутск найдется много интересного: города, реки, горы, живописные места Урала, мрачные берега Иртыша и Оби, вековые дубровы Сибири — все это мелькает словно в калейдоскопе, поражая своим величием глаз путешественника. Нам же путь предстоял почти все время, т. е. в течение тридцати трех дней, чрез пустыню, одно название которой прекрасно может объяснить, что это за милая местность: Голодная степь. […]

— Эх, теперь, то ись, ежели бы, знаете, этого–того, горяченького похлебать довелось, кажись бы, с крыши спрыгнул за такую прокламацию!.. — заявил неожиданно Тележников и своей бессвязной глупой фразой пробудил у всех такое непреодолимое желание похлебать горяченького, что даже слюнки потекли. Но, увы! кроме сухарей и воды у нас ничего не оставалось. Даже ром у Семена Никитича иссяк, и это окончательно добило бедного малого. Как все слабые натуры, он начал роптать, направляя свои жалобы туда, к безоблачному небу, как будто оно было виновато в нашем несчастии.

Сумерки густились; золотая кайма на вершинах соседних гор давно погасла, только на западе чуть мерцали розовые отблески…

Мы проходили последние Тусумские пески, далее следовала Тургайская область, где характер местности совершенно изменялся и терял свой унылый, мрачный колорит.

Мы остановились у небольшого кургана с камнем наверху, на камне — подобие креста: это могила христианина — русского казака М., умершего лет 30 тому назад, из числа тех великих русских людей, которые составили славу и гордость нашей дорогой родины…

Я опять разговорился с Зубаревым на тему о современном состоянии киргизов, причем у меня невольно сорвался с языка упрек, что он, говоря о русских, употребляет выражения «вы», «ваши», как бы не признавая себя за русского.

— О, Господи, как горько мне слышать это! — воскликнул Зубарев. — Нет, я никогда, ни на одну минуту не переставал быть русским, даже и тогда, когда роковое стечение обстоятельств столь легкомысленно вырвало у меня согласие переменить веру отцов. Но, увы! я боюсь, что это отступление навсегда отрезало мне путь… быть опять русским… Нет, это невозможно… с каждым шагом, приближавшим меня к России, я все более и более прихожу в отчаяние, и если бы не ребенок, то ни за что не рискнул бы возвращаться в столь безбожно поруганную мною страну…

— Полноте отчаиваться! Кто же будет знать и допытываться у вас о прошлом? Вычеркните его из своей памяти, как будто оно никогда и не существовало. Вы можете поступить на службу, начать новую жизнь: ведь у вас такая обязанность по отношению к дочери, что не время опускать руки.

— Да, вы правы!.. Я начну новую жизнь, жизнь для моей милой дорогой девочки. Но прошлого скрыть невозможно, оно должно долго ли, коротко ли открыться, ведь, например, ребенок мой не имеет даже христианского имени. Ее надо будет окрестить, а как я объясню все то, что объяснял вам?!

— Ничего, этого можно и не объяснять: скажите, что вы были взяты в плен, что теперь бежали, а про вашу дочь тоже можно придумать какую–нибудь подходящую историю, вроде того, что вы приютили брошенного ребенка, затем привязались к нему как к родному, и теперь желаете его записать на свое имя и окрестить.

— Да, вы еще раз правы!.. Но, впрочем, я подумаю, еще время есть обсудить все…

— Скажите мне, Яков Николаевич, если, конечно, это не тайна, у вас имеются какие–нибудь деньги?.. Ведь жизнь в России это не то, что в степи — тут без денег и шагу не ступишь, а особенно, если вы имеете в виду воспитание дочери…

— У меня есть деньги, и, по–моему, достаточные, но я еще не знаю, как устроюсь, чем займусь, и, вообще, мало или почти вовсе не думал о будущем, но на первое время, во всяком случае, будет чем прожить…

Зубарев замолчал и впал в задумчивость, что было так естественно в положении этого любопытного человека.

Вечер опустился на землю. Вид темно–синего неба при быстро наступавшей темноте сделался строже, точно оно облеклось в мундир и надело все свои звездные регалии. В такие ночи какой–то особенный, безотчетный страх нападает на человека и доходит до крайних размеров ужаса. Отойти на один шаг в сторону от каравана — все равно, что выйти из уютного, надежного дома в безотрадную, безвестную пустыню. В дневную стоянку всякий выбирает себе место поудобнее. Ночью же, напротив, все располагаются по указанию караванбаша…


  • 1
Знавал я такого "тележникова"! Правда, тот был американцем, а девица филиппинкой, но были и "кобылятина" и "акча берем".

Отличная статья.
Я бы добавил 2 известных момента:
1) демографический бум у казахов как следствие "замирения края" русскими;
2) ислам, о пользе которого для казахов так говорит автор, прививался казахам по инициативе российсих властей...

Полностью согласный, там много муры в статье, но в целом, тон верный.

- битва 600 казахов vs. 50 тыщ джунгар - почему-то автор забыл о подошедшем из-за угла отряде узбеков
- казах с казахом биться не будет? даже не вспоминая Кенесары, мои дети с этим не согласятся - один их прапрадед в составе чапаевской дивизии гонял по степи другого прапрадеда
- 10-кратный рост населения (по сомнительным данным) при царе Горохе вызывает у автора восхищение, а 4-кратный при Советской Власти совсем не упомянут


Согласен, в этих моментах (да и в некоторых других) у автора явная натяжка.

  • 1
?

Log in

No account? Create an account