rus_turk (rus_turk) wrote,
rus_turk
rus_turk

Categories:

Переселенцы и новые места. 3. Новая линия

Дедлов (В. Л. Кигн). Переселенцы и новые места. Путевые заметки. — СПб., 1894.

НОВЫЕ МЕСТА: Оренбург. От Оренбурга до Орска. Новая линия. Кустонай. Тобольние поселки. Голод. Из поселков в Троицк. Урал.
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ:
     ТОЛПА: Толпа (1). Толпа (2).
     ГЕРОИ: Немцы. Малороссы. Великороссы.
     Курьезы (1). Курьезы (2). Мор 1892 года.

Сурок, или байбак. Рис. В. А. Ватагина


Новая линия

Какие бывают иногда странные сходства! Четыре года тому назад я был на двадцать пять параллелей южнее: в Африке, на Ниле. Теперь я на берегах какого-то Аята, притока Тобола, в поселке Николаевском казачьего Оренбургского войска. Что, казалось бы, может быть противоположней? А между тем, какое удивительное сходство!

Прежде всего, похожа погода. Изнуряющая жара, сушь, от которой коробится бумага и сглаживаются сургучные печати, ветер, воющий в трубах и около углов, солнце, которое горит так, как и на Ниле, — жидким и прозрачным, как искра, падающая от накаленного добела железа, диском, — и вихри пыли. Дом, где я пишу эти строки, почти такой же, какой был там, на Ниле. Стены — из воздушного кирпича; потолок — из сосновых досок (в нильском доме он был тоже из русского леса); обстановка — дешевая Европа пополам с дешевой Азией: плохенькие зеркала, деревянные стулья, швейная машина и восточные ковры по лавкам вдоль стен. И там, и тут на улицах слышались капризные крики верблюдов и дикие песни «туземцев». Там распевали выпившие феллахи, рывшие канал; тут визжат толпы казачек, вот уже третий день напивающихся на свадьбе и с неуклюжими плясками шатающихся по поселку, несмотря на адский зной. Даже пшеница, — яровая, низкорослая, с длинным колосом, — похожа там и тут. И случилось, что как там, так и тут, я болен и невесел; и на столько же тысяч верст удален от родных мест и на сотни — от ближайшего, хоть немного культурного места. Тут я, пожалуй, еще в большей глуши, ибо там были телеграф, почта, аптека; а здесь лишь по слухам говорят, что ближайший телеграф в полутораста верстах, а лечит меня единственный культурный человек, случайно попавший сюда молодой ветеринарный врач.

Похожа обстановка, похожи и люди. И там, и тут население пьяно: там от гашиша, тут от сивухи. И там, и тут меня хотят обобрать, заламывая несообразные цены: там на пароходе, тут за пару лошадей до Кустоная. И там, и тут население укрощается грубым вмешательством властей: там шейха, здесь поселкового атамана. И те люди, и эти сходятся близко-близко, но между ними уже залегла роковая и неистребимая грань, отделяющая зверя от человека. Там — зверь, довольно милый, но зверь и раб; здесь — человек, недостаточно человечный, но человек с сознанием свободы. Там господа — арабы, англичане, французы, греки; здесь же сразу видно, что плохо тому, кто попытается задеть народ за живое: здешние казаки побывали в 1814 году в Париже. Кому этих преимуществ здешнего человека достаточно, может радоваться, а я скажу, что русский народ, может быть, и чудный народ, но прежде всего ему нужно искренне и с сокрушением признаться, что он дрянной народ. Теперь мы на мертвой точке; теперь мы настроены по камертону Достоевского: «русский народ дурен, но идеалы его хороши». Отдав вечному правосудию идеалы в залог, мы пустились во все тяжкие, и того и гляди не заметим, как пропустим срок, и залог пропадет…

Вон они, вон, взгляните-ка на улицу! Впереди — пьяный казак с гармонией, за ним пьяные, потные бабы, старые и молодые, красивые и уродливые. У многих на руках дети, которые вот-вот вывалятся из рук, вниз головой на твердую как камень землю. Сзади баб — мужчины, в фуражках с кокардами, в сюртуках с серебряными пуговицами. Среди них, обнявшись с ними, в меховых халатах и шапках, юртовые старшины и аульные старосты, киргизы, тоже пьяные, со зверскими харями. Процессию окружают дети, с испугом, удивлением, а некоторые и с завистью вглядывающиеся в лица родителей. А над головами грозный гнев Божий: с весны не было дождей, поля голы, степь выжжена, поселок уже несколько раз горел, небо темно от пыли… Вы скажете: пьют с горя. Вздор! Казаки богаче ну хоть бы бессарабских немцев, которых я видел в прошлом году, а немцы шутя переносят такие же неурожаи, запасаясь в урожайные годы…

В другое время, когда эти бабы и эти казаки не пьяны, лучших людей и не надо. Какая простота и благородство манер; степенная, плавная и рассудительная речь, прямо чарующая приветливость и подлинное добросердечие… Интеллигентный ветеринар, который поделился со мной своей аптечкой, сделал это не без колебаний и сторонясь: кто его знает, этого человека в пиджаке, забредшего сюда, в эту глушь! Зачем он здесь как раз в то время, когда полиция по разным обстоятельствам зорко следит за «новыми личностями»? Подлинно ли оно «то самое лицо, за которое себя выдает»? И зачем ему опиум: действительно ли для лекарства, или, чего доброго, хочет отравиться или отравить? А баба-казачка, из другой комнаты услышавшая о моей беде, сама пришла ко мне с каким-то корешком в руках и с бутылочкой водки.

— Ты водочку-то, милый, потребляешь? — спросила она.

— Случается.

— Ну уж… Попытай ты старухина средства. На солонцах растет, цветки таки лазоревы, хоро́ши… Наши-то мужики на работе-то в жары часто болотной водой опиваются. Ну и схватит их, так роют корешок-то этот и жуют… А того лучше, я тебе в водочку накрошу. Как сделается она красная, ровно чай, ты, благословясь, и выпей. Выпьешь?

— Выпью. Чем же поблагодарить тебя?

— Ничего, милый, не сто́ит. Ты все равно как переселенец: вот куда с родимой стороны заехал!

Участие непритворное, взгляд ласковый, спокойный. Ни денег не берет, ни льстит, ни суетится. Как есть добрый и хороший человек.

Кто ж его разберет, этот странный, почти загадочный народ. То он полузверь, подобный киргизу и обнимающийся с ним, то до такой степени человек, что прямо завидуешь ему, даешь себе обещание подражать ему.

Однако к делу.

Станицы «Новой линии», основанные вдоль восточной границы Оренбургской губернии в 1845 году на берегах уже не Урала, а маленьких степных речонок, совсем не то, что приуральские станицы, которыми я до сих пор ехал. Дома большие, комнаты в четыре, пять. Обои, голландские печи, кое-где швейные машины, четьи-минеи. При въезде в станицу Ново-Орскую (день был праздничный), в реке направо от моста купалось с сотню парней, а налево столько же девок. Трудно было решить, кто красивей и здоровенней, кто лучше плавает, кто смелее ныряет. В станичном управлении я застал хозяев, которые писали свои имена на бумажках: собирались по жребию делить луга. Я попал в собрание джентльменов. Принял меня «дежурный» и пригласил садиться; остальные поклонились с приветливостью саксонского немца, входящего в вагон express’а, и продолжали заниматься своим делом. Самый сведущий по части грамоты писал имена. Туго шло писанье: пальцы, привыкшие к плугу да к нагайке, упорно уклонялись от занятия мало им свойственного. Писавший слегка конфузился меня, но тоже с достоинством. Я предложил, пока найдут мне лошадей, заменить его. Не последовало ни зубоскальных шуток по адресу писавшего, ни приторных и притворных комплиментов мне. Серьезно и ласково поблагодарили, серьезно передали мне перо, и мы серьезно принялись за дело. В благодарность, все так же достойно и неторопливо, меня уложили и усадили в тарантас, и, не снимая фуражек, приветливо пожелали счастливого пути.

Тут пора объяснить, что такое тарантас. Это объяснение почему-то обязательно для всех путешественников по Восточной России. Прежде всего, тарантас называется тут «карандасом». На дроги, толщиною в вершок — в два и длиной от трех до пяти аршин, состоящие из шести-восьми дрожин, становится плетенный из ивовых или черемуховых прутьев кузов, он же и кош. Длина кузова никогда не меньше двух аршин, ширина — три-пять четвертей. Кучер сидит вне кузова, а вы не сидите, а лежите или полулежите, вперемежку с вашим багажом, на войлоке (кошме), постланном на дне. Я уже сделал в «карандасе» около восьмисот верст, и, как видите, почти цел. Меня не трясло, и в случае особенной необходимости я мог спать. Но, предупреждаю, похвальные качества «карандаса» зависят не от него, а от степных дорог, твердых и ровных как асфальт. На малейшем песке небольшой «карандас» делался слишком тяжел даже для сильных здешних лошадей; на ухабах он мало чем отличался от телеги.

Гораздо совершенней экипажа здешние башкирские и киргизские лошади. С виду они мало чем отличаются от петербургских извозчичьих лошаденок; только кость пошире, да грудь объемистей, да ляжки площе, но мясистей в ширину, да глаза блестят светлее. И вот такие невзрачные скотинки, случалось, везли меня крупной рысью, иногда переходившей в галоп, без водопоя и корма, при жаре в 45—50° R, на протяжении шестидесяти-семидесяти верст. И возили меня сами хозяева; значит, еще жалели лошадей.

Перегоны я делал огромные: отчасти потому, что я миновал промежуточные станицы и поселки, отчасти же потому, что громадны расстояния между населенными местами, — в сорок — в пятьдесят верст. Земли тут сколько хочешь… Посевы занимают на извечной ковыльной степи такое же пространство, как метка на большой скатерти. Поковыряют два-три года в одном месте и бросят, и ковыряют в другом. Ковыли косят в последнее время машинами, потому что иной раз в засуху они тверды, как проволока, и не поддаются косе. Под пастьбу скота остаются необозримые пространства. Словом, тут, на Новой линии, налицо все те условия, при которых даже русский человек чувствует себя довольным своей судьбой. Отсюда-то и бросающаяся в глаза разница в зажиточности и манерах новолинейных и старолинейных казаков. Но, увы, и Новая линия на пороге к недовольству и бедности. И тут становится «тесно», и тут уже не могут поделить безграничной степи. На полдороге от Ново-Орской до Елизаветинской (перегон в 72 версты) я увидел холмистую степь, на которую точно опрокинули чернильницу, и чернила растеклись во все стороны черными ручьями на десятки верст. Степь была подожжена… Ковыльные войсковые сенокосы (принадлежащие Оренбургскому войску в совокупности) были взяты в аренду ново-орскими богатыми казаками, а бедные нашли это достаточным поводом, чтобы ковыли сжечь, что и исполнили. Таким образом пройдет лет двадцать, — станут друг на друга злиться, поджигать, обворовывать, теснить, ругаться; конечно, и во всяком случае пить; конечно, и ни в каком случае не приспособляться к новым условиям, и в конце концов превратятся в наглую рвань Старой линии из джентльменов, какими я еще видел их в лето 1891-го.

На протяжении семидесяти верст от Ново-Орской до Елизаветинской, на 42-й версте от последней, только одно поселение. Носит оно громкое название поста Императорского, но состоит из одной длинной земляной избы-сарая. Остальной путь — степь, степь и степь. Вправо, то отдаляясь на несколько верст, то приближаясь на несколько саженей, тянется вал, отделяющий киргизскую территорию от Оренбургской губернии. Там, по ту сторону вала, тоже все пусто: ни жилья, ни людей, ни стад. Только раз попался нам заблудившийся из-за вала верблюд, долго провожал нас взглядом и тревожно и капризно кричал. Другой раз встретилось стадо рогатого скота, которое куда-то гнали два верховых киргиза, укутавшиеся от жары в тулупы и овчинные башлыки с меховой пелериной. Через каждые двадцать пять верст попадаются на холмах и непременно при ручьях, которые теперь местами пересохли, или при крохотных степных озерцах, упраздненные сторожевые «кордоны» Новой линии: десятина-полторы, окопанная валом, за которым встарь стояли казацкие отряды и пушки. Остальное — ковыльная иссохшая пустыня. И только под вечер, когда жар стал спадать, обнаружилось, что пустыня густо населена. Я уже давно обратил внимание на какие-то расплывшиеся холмики, около аршина в высоту и от сажени до пяти в ширину, которыми была прикрыта степь на всем видимом глазу пространстве. Когда засвежело, я увидел, что при приближении моего «карандаса», невдалеке от дороги, дальше в степь коротким галопом побежала желто-рыжая собачонка средней величины. Собачонка добежала до одного из холмиков, на холме села «служить», глядя на нас, и потом вдруг юркнула — прямо в землю.

— Что это такое?

Сурок, ваше благородие.

— Да он с собаку ростом!

— С собаку и есть. Хлеб, шельма, жрет до того, что изничтожает. Просто беда!

— Что же вы его не бьете?

Казак помолчал. Как всякий сытый русский человек, казаки ленивы и на работу, и на мысль, и на слово.

— Киргизцы его весной бьют, — ответил он наконец, как бы оправдываясь: все же сурку беспокойство. — Шкурки казанские татары скупают. А киргизцы его — тьфу! — жрут.

— Что же, вкусно?

— Хвалят. Говорят, вроде гусятины.

— Если вроде гусятины, и вы бы ели.

— Вона! — Казак засмеялся. — А жиру на нем, как на кабане. На мельницы покупают для колес; первый сорт жир.

— Что же, кроме сурков, тут никакого зверя и нет?

— Как нет! Русаки тоже одолели. Расплодились что твоя саранча; тоже хлеб пожирают.

— А их-то что же не бьете? Их ведь и есть можно.

— Прежде ели, старики-то наши, а теперь бросили, и вот по какому случаю. Прежде мы свиней держали, сало ели, ветчину; и вдруг, братец ты мой, что же обнаружилось…

Обнаружилось, что с некоторых пор между казацкими свиньями и собаками будто бы завелись шашни. Этого было достаточно, чтобы энергичный русский человек по всей Новой линии без остатка истребил свиней.

— Ну, а русаки тут при чем же?

— А вот при чем. Уши у русака овечьи. А лапы чьи? — Собачьи. Стало, и тут не без собаки! Ну, и русаков бросили, пропадай они…

Мудро и чрезвычайно энергично. Сказано — сделано.

Сурков по степи легионы. Около заката солнца вся степь оживилась ими. Старики сидели на крышах своих землянок и, видимо, наслаждались прохладой и чистым воздухом. Молодежь резвилась в ковылях и стремглав бросалась к норам при нашем приближении. Житье суркам, по-видимому, тут превосходное. Казак, да и то не сам, а по приказанию начальства, доберется до них только тогда, когда сам разорится, а у начальства не хватит больше средств и терпения давать ему на продовольствие и на обсеменение. Сурок знает, что до этого еще очень далеко, и потому смел. Подпускал он нас так близко, что можно было рассмотреть его жирное, покрытое пушистым мехом тело и темную круглую мордочку. Мало того, он на нас «брехал», по выражению моего казака — «тращал», громким, очень приятным, каким-то птичьим писком. Можно бы придумать пословицу: на ленивого и сурок брешет.

На ночлеге в одной из станиц я застал весь дом моего хозяина в великом возбуждении.

— Сняли мы у кыргызов (на Новой линии уже не говорят: киргизов) сенокос, — рассказывали мне наперебой все члены семьи. — Сын с женой поехали косить. Лошадей пустили неподалеку и потому спутали не железной цепью с замком, а волосяным путом. Вдруг видят, едет киргиз, едет потихоньку. Доехал до лошадей, не торопясь слез и стал их распутывать. «Не балуй!» — кричат сын с женой, — а киргиз не слушается. Сын с женой к нему, а он, не торопясь, кончил распутывать, сел на свою лошадь, а чужих погнал перед собой. Сын с своей бабой — за ним, а он легонькой рысцой — от них. Пробежали так верст пять, не выдержали, упали на землю, а киргиз скрылся. Сын пришел домой, и на другой день отец отправился в киргизский аул, где, по догадкам, могли быть его лошади. По дороге попадается знакомый киргиз и вызывается найти лошадей за три целковых. Старик для виду соглашается, расстается с киргизом, ночует в степи, но утром, чуть свет, по овражку добирается до подозреваемого аула. Тут он сразу натыкается на своих лошадей. Позвал их, они заржали и подошли к нему. Лишь только киргизы заметили его, к нему подбегает вызвавшийся найти лошадей, смущенный, «белый как печка». «Ох, — говорит, — всю ночь искал я твоих лошадей, чуть нашел!» А какое искал! С самого начала знал, где они! «Давай, — говорит, — три рубля». — «Нету со мной, я тебе у аульного старосты расписку дам, после приедешь за деньгами». А жена киргиза кричит: «Не надо денег, хочу подушку из хороших перьев, у меня давно подушки нет». — «Ладно, — говорит старик, — приезжай за подушкой».

При этом лица казаков делаются такими зловещими, что я невольно спрашиваю:

— И приедет?

— Приедет.

— А… уедет?

Казаки зловеще молчат.

— Я его приму честь честью, — говорит наконец старик, — угощу по-християнски, подушку дам, со двора провожу, а на улице, — голос старика превращается в знакомый мне колокольный гул, — а на улице, если не скажет, кто лошадей уводил, — мой грех будет, — отпотчую!

— И вовсе бы его, мерзавца, приглушить где-нибудь в степи, — раздается другой колокол, помоложе.

— Мало ли их, шельм, таким-то манером переводят! — отзывается третий колокол. — Им только спусти, а там жить не дадут.

Женщины молчат, но дышат тяжело, и глаза их неподвижно и безжалостно горят.

На другой день под вечер я въезжал в большую станицу. У самого въезда стояла верховая лошадь. Около нее ничком лежал киргиз в шелковом светло-пестром халате и пестрой ермолке. Около него, на корточках, нагнувшись к его голове, сидела киргизка в ситцевой, белой с коричневыми крапинами, блузе. Лишь только мы подъехали, высокая, тонкая киргизка, с красным, но желтым и измятым в мелкие морщинки лицом, вскочила, и в знак крайнего ужаса, растирая себе под ложечкой ладонью, стала по-киргизски вопить, что какой-то молодой казак догнал ее и мужа, разбил большим камнем мужу лицо и ускакал. Около головы киргиза натекла большая лужа крови.

— Переведи ей, что я сейчас скажу об этом в станичном управлении, — велел я казаку.

— Пажалста! Пажалста! — завопила киргизка.

— Ненада! — простонал киргиз, не поднимая разбитой головы.

Отъехав несколько саженей, мы оглянулись и увидели, что киргиз с своей киргизкой — уже на лошади и удаляются быстрой рысью в степь.

— Ишь, собака, орда, — должно знает, что сам виноват! — сказал мой казак. — Наутек пошел!

Вероятно, это была развязка истории, подобной той, которую мне передали на предыдущем ночлеге.

Триста пятьдесят верст сделал я от Орска до Николаевского, а точно одну станцию проехал: до того однообразна местность. То ковыльные степи, то солонцы с бирюзовыми цветами, то рыжие глинистые холмы; попались две-три гряды каменного мусора, на котором паслись стада киргизских овец. И везде погубленные засухой травы и посевы. Множество пересохших речек, — речек-трупов, и две-три прекращающие свое течение летом. Эти речонки текут в Урал. Верст за семьдесят до Николаевского начинается бассейн Тобола, реки уже сибирской, и вместе с тем слегка меняется характер местности. Берега речек становятся круче и обрывистей. Воды в них больше, на берегах — ивняк, шиповник и кое-какие цветы. Реки бегут шибче, и в их прозрачной воде видны рыбешки и раки. Даже прохладой начинает веять в речных долинках и в глубоких ямах маленьких степных озер. На горизонте то там, то здесь виднеются березовые и осиновые рощи, бегущие иной раз на десятки верст, но не сплошной массой, а группами. Близость леса сейчас же сказывается на сравнительной полноводности рек, обилии ключей и на дождях, которых тут даже и в этом году было больше, чем на безлесом юге. Тра́вы не так мертвенно-желты; у ручьев, озер и в низинах она и совсем зеленая. Однако урожай целиком погублен и здесь другим бичом коварной Азии, полевым кузнечиком. Последние границы Средней Азии кончаются, и начинается Сибирь.

ПРОДОЛЖЕНИЕ


Того же автора:
В. Л. Дедлов. Панорама Сибири: (Путевые заметки).

Еще о Новой линии:
П. И. Небольсин. Рассказы проезжего;
К. Скорино. Командировка за лошадьми.
Tags: .Египет, .Оренбургская губерния, .Тургайская область, 1826-1850, 1876-1900, Елизаветинская/Елизаветинка, Императорский/Теренсай, Николаевская/Николаевка, Ново-Орская/Новоорск, баранта/аламан/разбой, города/укрепления, гужевой транспорт, жилище, история казахстана, история российской федерации, казахи, казачество, медицина/санитария/здоровье, немцы/немецкие колонисты, одуряющие вещества, природа/флора и фауна/охота, русские, татары, харузин михаил николаевич
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 21 comments