rus_turk (rus_turk) wrote,
rus_turk
rus_turk

Category:

Переселенцы и новые места. 12. Курьезы (2)

Дедлов (В. Л. Кигн). Переселенцы и новые места. Путевые заметки. — СПб., 1894.

НОВЫЕ МЕСТА: Оренбург. От Оренбурга до Орска. Новая линия. Кустонай. Тобольние поселки. Голод. Из поселков в Троицк. Урал.
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ:
     ТОЛПА: Толпа (1). Толпа (2).
     ГЕРОИ: Немцы. Малороссы. Великороссы
     Курьезы (1). Курьезы (2). Мор 1892 года.

Л. В. Попов. Тряпичники-нищие


Там, где имеются приюты или бараки для переселенцев, это учреждение служит источником больших хлопот. Более всего хлопот бывает осенью. Когда начнутся морозы и кончатся полевые работы, чиновника осаждают толпы кандидатов на зимовку в приюте. И кого-кого тут не увидишь! Приходят всклокоченные, одетые в бабьи кацавейки, но без брюк, пьяницы, проживавшие лето в окрестных рощах. Являются какие-то мещанские тетки, с синими носами, в сопровождении бойких и весьма недурных племянниц, играющих глазками. Приходит дурочка-татарка, вдобавок немая, тоже обитательница окрестных рощ, подруга гарнизонных солдат; с плачем и воплем влезает вдова, одетая в невообразимые лохмотья, с полудюжиной ребят и к тому же в интересном положении. Все это хнычет, плачет, требует, умоляет, грозит прикинуть детей, грозит удавиться на подъезде чиновника. Наконец, является, с вежливой просьбой защитить его от холода и непогоды, образованный молодой купеческий сын, Сериков. Об этом следует сказать подробнее.

Близь города по реке тянутся на многие версты густые рощи. Их гущина увеличивается зарослями тальника, жимолости, шиповника. Если вы пойдете в рощи гулять, но не по-городски, по дорогам, а по-деревенски, целиком, сквозь кусты и чащу, вы не раз наткнетесь на логовища пригородных бродяг. Логовища скрыты, протоптанных тропинок тут нет, и вы натыкаетесь на людей внезапно. Живут они в самой чаще, в кустах. Тут стоит шалаш из ивовых прутьев, покрытый травой, а перед шалашом сидят или лежат его обитатели. Нежная пара, в самых неприхотливых костюмах, сильно выпившая. Старая баба, плетущая из тальника корзину или «морду» для ловли рыбы. Какой-то оборванный молодой парень. При вашем появлении, парень быстро бросает что-то в кусты и озабоченно вас спрашивает:

— А что, милый господин, где тут в реке купаться помельче?

Парень, изволите видеть, зашел сюда, чтобы освежиться купаньем.

В этих же местах был найден и Сериков. Этот, однако, не скрывался. Поместился он на самом берегу реки, в неглубокой четырехугольной яме, которую вырыли когда-то рабочие для столовой: сидят по краям, ноги спущены в яму, посреди ямы для стола оставлен земляной «поп». Сериков уничтожил попа и столовую превратил в спальню.

На него наткнулись тоже нечаянно и тоже удивились.

Малый молодой, худощавый; лицо незначительное, но приятное и интеллигентное; одет в рваную рубаху и такие же кальсоны довольно тонкого полотна; на голове ничего.

— Что вы тут делаете?

— Как видите, живу.

— В этой яме?!

— В этой яме. Не вполне удобно, по ночам довольно прохладно, но что же делать! Видите тут все мое имущество и хозяйство.

Действительно, в яме было и имущество, и хозяйство: до последней степени изорванное одеяло, сковородка, коробка из-под папирос, где лежали лески и крючки удочек, погнутый жестяной кофейник, четвертушка махорки и пустая сороковка водки. Больше ничего.

— Вы, однако, не богаты.

— Какое же тут богатство!

— Вы здешний?

— Здешний. Купеческий сын Николай Антонович Сериков. Может быть, изволили слышать?

— Не имею понятия. Тем удивительней ваше положение.

— Я сам чрезвычайно удивлен. Несколько лет назад я ни за что не поверил бы, что можно дойти до такого смешного положения, что не найду работы, что впаду в нищету. Говорили, что бывают подобные положения, но я смеялся. А теперь вот убеждаюсь на опыте… Что ж, особенно худого не вижу. Природа, река, цветы, птицы…

— И давно вы так живете?

— Как вам сказать… лет около двух. В прошлом году я имел глупость летом жить в городе. Неприятно: воздух испорченный, харчи до́роги, придирки со стороны полиции, работы нет… Здесь условия гораздо благоприятней. Полиции, например, я ни разу не видел. Что касается продовольствия, то у меня есть удочки. Вот и теперь у меня в реке закинуты две уды. Не только хватает на пищу, но еще иной раз могу и подарки делать рыбой…

— Кому?

— У меня в городе есть богатая тетка, так ей… У меня очень солидная родня. В Казалинске есть дядя, владелец паровой мельницы. Я у него жил довольно долго, на жалованье, сто двадцать рублей в месяц.

— Почему же вы оставили это место?

— Досадно говорить! Дядя находил, что я недостаточно заботлив, будто меня обманывают, будто у меня на глазах воруют. Во избежание неприятностей, я приехал сюда, к тетке, но и тут те же дрязги. Начались сплетни, клеветы. То пропали какие-то ложки, то исчез какой-то самовар… Ну, я ушел и от тетки.

— Однако чем же вы живете? Ведь все же нужны какие-нибудь гроши.

— Живу работой. Плету из талов корзины. Вернее, плел, потому что теперь вышла из-за тальника целая глупейшая история. На днях режу я прутья, вдруг — лесной сторож. Как! Что! Талы — городские! Вор! Взял меня под руку и отвел в полицию. Говорят: нужно составить протокол. Мне, отвечаю, протокол не нужен, но если нужен вам — составляйте. Я — грамотный, и чтобы вам доставить удовольствие, подпишу все, что угодно. Будут судить… Интересно!

Сериков говорил очень мило, сдержанно, скромно, симпатичным тенорком; говорил не рисуясь и не стесняясь, даже не обращая большого внимания на собеседника и все время продолжая возиться с своим хозяйством. Но он был странно бледен; движенья были хоть и спокойны, но ненужно напряженны; речь была складная, но как будто маленечко тугая.

— Скажите, Сериков, не сороковка ли вас сгубила?

— Какая сороковка?! — кротко удивляется Сериков.

— Вот этакая, что у вас в яме.

— Ах, водка! — снисходительно улыбается Сериков. — Нет, не водка. В сороковке — уксус, для рыбы.

— А дайте-ка. На донышке что-то есть.

Сериков поспешно взял сороковку и выпил, что в ней оставалось.

— Конечно, уксус, — сказал он, подавая бутылку. — Но, странное дело, пахнет совершенно как водкой.

— Вот видите!

— Нет, не думайте. Я догадываюсь: в бутылке прежде была водка. Я даже припоминаю. Уксус принесла мне одна моя знакомая, в подарок, и предупредила, что бутылка была из-под водки.

Очевидно, перед собеседником был безвозвратно погибший человек, пьяница-мечтатель, пьяница-блаженный. Такие — самые пропащие. Выпьет — и чувствует себя в раю: радует солнце, радуют птицы, рощи, цветы, радует логовище, в котором живет. А тут еще «знакомая», которая носит «уксус», наверно такая же блаженная пьянчушка и такая же нищая. Этакие уж не от мира сего, в бреду, в полусне. Конечно, и поворовывают, что попадется под руку, чтобы купить сороковку.

В приют Сериков попросился очень вежливо; ему отказали, он еще вежливей откланялся и ушел.

Нередко в бараках и приюте после переселенцев остаются дети. Какие-нибудь несчастные обратные, или горькая вдова, или овдовевший и пришедший в отчаяние мужик прикинут свое потомство и уйдут неизвестно куда, может быть, в реку бросятся. Таких ребят стараются поместить куда-нибудь в приют, в семью, отправить на родину. Случается, что брошенный ребенок не знает, откуда он. Таков, например, Феоктист Сувойкин. Он знает свое имя, знает фамилию, но как звали отца, — не припомнит: звали тятькой. Ни села, ни губернии, ни уезда тоже не знает: жили дома. С этим предстоят хлопоты по исходатайствованию ему «вида», — публикации, розыски, приписка к обществу. Родители оставили его в городе на базаре, где Сувойкин дня два питался арбузными корками, обливая их действительно сиротскими слезами. Было ему тогда лет десять.

Проживают в приюте и полусироты. Мать умерла, отец пьяница, осталась девчонка-подросток. Отдать ее отцу, — он ее куда-нибудь продаст. Определить на место, — от того же отца житья нет. Такова Ольга Самохина. Ей достали место няньки, но в конце первого же месяца, когда пришла пора получать жалованье, явился папенька Ольги. Мужик высокий, сухой, в рваной куртке, на ногах опорки, на голове гимназическая фуражка. И добродушный в сущности мужик, но беспробудный пьяница. Пришел, вероятно, не сам, а научили приятели, такие же босяки. Требует жалованье дочери. Ему не дали, а он выбил в кухне окна и погнул самовар. Ольгу, разумеется, отправили, и она вернулась в переселенческий дом.

Самохина зовут к «переселенному».

— Слушай, за что ты девчонку губишь?!

Самохин, вместо ответа, падает на колени. Ветхие брюки при этом лопаются.

— Что ты по полу-то ползаешь! Оставь девку в покое.

Молчит.

— Сам пропал и девчонку туда же тянешь.

Молчит и начинает утирать слезы.

— Не будешь трогать девку?

— Дайте гривенник, — плача хрипит Самохин.

— А не будешь?

— Не буду.

— Побожись.

— Ей-богу.

— На гривенник, да смотри ты!..

Самохин живо вскакивает и уходит, но слова, конечно, не сдерживает. На новом месте, куда определили дочь, он проделывает то же самое, что и на первом, и Ольга вбегает в контору, и в отчаянии, и в ярости. Лицо распухло от слез, нос красный. И плачет и сердится.

— Ну, Ольга, не вопи. Что же мне сделать с тобой?

— Барин, отправьте меня на старину. Ей-богу, я тут удавлюсь.

— Как же тебя отправить? Отец имеет право тебя назад вытребовать.

— Не вытребует. Какой он мне отец! Вы напишите нашему начальству, какой он такой. Вы напишите: до сих пор пьянствовал, а теперь уж воровать стал, — до того дошел! Вчера на базаре страсть как били, холерного. Право, холерный… Какой он мне отец? И ругать-то не грех!

Порешили отправить Ольгу на родину. Пишут ей билет для дешевого проезда. Ольга оказывается Мценского уезда Орловской губернии.

— Села какого?

— Спасского-Лутовинова.

— Помощника тамошнего помнишь?

— Помню чуточку. Высокий, белый.

— А как же его звали?

— Кто его знает. Барином звали.

— И не слыхала про него ничего? Про Тургенева, Ивана Сергеевича? Помер он теперь.

Ольга молчит. Она сильно не в духе: боится, как бы отец не помешал ей уехать. За нее отвечает солидный и обходительный мужик, стоящий с ней рядом.

— Мала была: где упомнить! — говорит он и с чувством спрашивает «переселенного»: — Сродственник вам были, али знакомый?

— Это Тургенев-то?

— Так точно.

— Нет. Человек был знаменитый. Весь свет его знает, — я оттого спрашиваю.

— Это… в турецкую войну? — осторожно спрашивает обходительный мужик.

— Нет, сочинитель был.

— Та-ак… — в недоумении говорит мужик.

— Книжки писал.

— Так-так! — с притворной удовлетворенностью восклицает мужик и начинает говорить о деле, а не о вежливых пустяках.

_______

В регистрационных листах есть вопросы, почему переселенцы возвращаются обратно: климат, неурожай, религиозная и бытовая рознь, невозможность устройства. Нет графы: уходят, спасая нравственность. Ольгу Самохину отправили, чтобы спасти ее нравственность от влияния отца. Но бывают случаи и еще более курьезные.

— Какая-то дамочка только что была, и премилая, — говорит письмоводитель «переселенному», который куда-то отлучался. — Премилая, только ужасно застенчивая.

— Верно, имение хочет переселенцам продать.

— Я спрашивал, а она краснеет, смущается и говорит, что ей непременно нужно видеть вас. Хотела придти, когда закроем присутствие, часа в три.

В три часа действительно раздается робкий звонок, и, шурша платьем, входит дамочка лет двадцати. Одета со вкусом и далеко не бедно. Лицо очень приятное. Свежие губы, из которых верхняя — с усиками и очень мило не достает до нижней, как у толстовской княгини Болконской. Добродушные, наивные карие глаза, густые и широкие черные брови.

— Чем могу служить, сударыня?

Дамочка краснеет до слез и теряется, потом хмурит брови, делает усилие и начинает:

— Будьте так добры, господин переселенный, не делайте такого вида, что…

И она останавливается. Глаза совсем полны слезами.

Она быстро утирает их и решительно продолжает:

— Ну, одним словом… Как это сказать вам? То есть, что сказать-то, я знаю, и хоть сейчас; но только слов таких, чтобы вам не было обидно, не приберу… Ну… — Дамочка как будто подталкивает себя и густо краснеет. — Ну, одним словом, я… Фрося!

И дамочка, тяжело дыша, умоляюще смотрит на собеседника. Собеседник в недоумении.

— Ну, — снова толкает себя дамочка. — Ну, одним словом, не называйте меня сударыней, потому что я — грязная женщина, как говорится, самая последняя и потерянная…

Собеседник разводит руками. Дамочка, оказавшаяся «Фросей», после того как раскрыла свое постыдное инкогнито, овладела собой и приступила к делу. Она говорит быстро, но с запиночками. Ей хочется выражаться как можно ясней, и голова усиленно работает: глаза то разгораются, то меркнут, брови хмурятся, сама то бледнеет, то краснеет, — но уже не от смущения, а от усилия мысли.

— Я к вам целый месяц собираюсь, — говорит она, — и все совесть меня убивала. Я вечером Богу помолюсь, — и таких ведь, как я, Бог не отвергает, — вечером помолюсь, чтобы Он мне смелость дал к вам пойти, и, правда, смелость явится. А утром встану, — не могу идти. Может быть, это Бог… то есть, не Бог, а может, это мне только почудилось, что Он мне смелость послал, а я недостойна Его милости… Но сегодня вдруг решилась, и без молитвы… И не знаю, как это понять? Как это, без молитвы?.. Но я думаю, что это прежние мои моленья… Ну, не знаю я, как это вам высказать… Ну, все равно… Мы тут живем с матерью, и у нас две сестренки подрастают. А я с другой сестрой… — Фрося вдруг остановилась, обернулась к передней и озабоченно и довольно сурово крикнула: — Луша, поди сюда!

В передней послышался шорох, но никто не вышел.

Фрося вспыхнула.

— Лукерья Ивановна, нечего церемонии представлять: уж известно, по какой дорожке пошла! Что я одна буду стараться!

Из передней медленно и неловко вышла хорошенькая блондинка, почти девочка, одетая так же щеголевато. Вошла и потупилась, вся красная от смущения.

— Вместе пируем! — с неподдельным негодованием воскликнула Фрося. — Старшие сестрицы! — Фрося горько засмеялась. — Нечего, Лукерья Ивановна, глазки опускать: не таковская! Что я, в самом деле, одна за всех и молюсь и прошу!

— Да что ж, и я попрошу, — полушепотом отозвалась девушка.

— Сумеешь! — опять горько засмеялась Фрося, остановилась, нахмурила брови, собралась с мыслями и заговорила: — Что ж тут таить: вот мы какие. Очень хороши! Невесты!.. Сколько раз я каялась, даже к монашкам в скиты уходила, отчитывали. И так это гадко все станет… Только, безумная я какая-то. Да и не безумная, а сердце горячее. Вдруг это про своих начнешь думать: как мать с сестренками в голоде, в холоде, в грязи. Что ж, думаю, я и так уж погибшая, уж пропала душа, уж едва ли грех замолишь. Так уж лучше я погибну, да их буду питать, одевать. Ну, вернешься к этой жизни; сначала противно, а потом — вино да вино, да тройки, да извозчики барышней величают,— и опять это пошло́ да пошло́, покуда — простите — черные представляться не начнут. Такие, как вам сказать, и на людей не похожи, и лица нет, и тела у него нет, а так вот, как начнешь засыпать, так он во все окна, двери, во все щели, как грязь густая, плывет… Объяснить я только не умею… Господи, думаешь, ведь это уж в ад мою душу затягивают! Ужаснешься, опять в скиты спрячешься. А там опять по своим сердце гореть начнет… Последний раз вернулась, а вот она, Лукерья Ивановна, вон как вырядилась! На ту же дорожку вступила!

— Уж вы-то больно хороши, Афросинья Ивановна! — презрительно щурясь, сказала Луша.

— И не место здесь вовсе! — сердито остановила сестру Фрося. — Совершенно не место такие манеры показывать: не трактир! И то удивительно, как нас не выгнали… Ну, до чего же я речь-то довела?.. Да, вернулась я, увидела, чуть ее не убила. Хорошо, что дома тогда она не была. Когда вернулась, я отошла, и только такие меня слезы… Никогда я не плачу. Сердце у меня горячее, да голова глупая: мысли так и бегают, так и бегают. Так, чтобы одна мысль долго была, так нет этого. То убить хотела, а то все равно сделалось. Но не могу смотреть на младших, да и на мать. Мать у нас — вот не поверите — хорошая, добрая, богомольная. Как мы у нее такие вышли, не понимаю. Баловством да баловством, немножко да ничего, да ротонду хочется; да, а вдруг купец влюбится, да дом подарит, — и погубили души… Мать одних молитв сколько знает. Иной раз начнет, хоть сутки может читать. А мы что! Я «Верую» еще до конца доплету, а эта барыня и «Вотчу»-то нетвердо знает…

— Извините-с…

— Молчи! не место! Не прельщать пришли, а с просьбой горькой… Ну… Да, так про мать я. Поверите ли, день плачет, ночь плачет. У меня сердце горит, а как же ей-то, матери! Одна дочка пошла, другая… Учить — учит, а остановить — так уж так смирна, так смирна. Попробует, а мы фыркнем, — и молчит, плачет… Теперь, сестренки — маленькие, одной двенадцать, другой девять. Господи! Поверите ли, третьего дня я возвратилась часов в пять утром домой… с пиру с моего веселого. До́ма уж встают. Стукнула дверью, — младшая как вскочит спросонья — и ну одеваться. «Что ты, шалая?!» А она: кто, говорит, пришел? «Фрося пришла». А я, говорит, думала, офицеры за мной приехали…

Фрося умолкла. Глаза были полны слез. Лицо побледнело и осунулось, верхняя губа с усилием плотно сомкнулась с нижней. — И она упала на колени и поклонилась в ноги. Опустилась она и поклонилась совсем по-мужицки, по-бабьи, упираясь кулаками в землю и дотронувшись лбом до полу. Лукерья стояла, покраснев до слез и растерянно ковыряя край стола. Афросинья поднялась и гневно взглянула на сестру.

— А вы не можете поклониться, Лукерья Ивановна! Гордость! Чем гордитесь-то!

Лукерья молчала, краснея и теряясь все больше и больше.

— Дура! Простите ее, господин переселенный. Надоели мы вам, так я уж кончу поскорей. Отправьте вы мать с сестренками на старину… Вы не думайте, что мы богатые. Такие богатыми не бывают. Одежда так и горит, так и горит, в аду в этом. Редко-редко когда из долга выйдешь… Помогите, отправьте! На старине родня есть, девчонок разберут, а мать дядя взять обещается, пишет. В крестьянстве лучше. Замуж выйдут. А тут, — за нами пойдут. Ротонды-то эти — Афросинья указала на себя и сестру, — они грязные… Отправьте! — и она опять поклонилась в землю…

ОКОНЧАНИЕ


Того же автора:
В. Л. Дедлов. Панорама Сибири: (Путевые заметки).
Tags: .Оренбургская губерния, 1876-1900, Оренбург, история российской федерации, переселенцы/крестьяне, русские
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 7 comments