Часть 2. Часть 3.
В одно морозное декабрьское утро — это было в 1852 г. — я оставил Уральск, с решительным намерением долго в него не возвращаться без особой крайней нужды, и отправился в путь-дорогу, а куда — увидим ниже. — Обогревшись в избе приказного казака на Деркульском умете, я закурил сигару и, сказав хозяину «спасибо» за его хлопоты, вышел на улицу и снова сел в возок.
Возок у меня, надо сказать, знаменитый возок, редкостный возок, такой возок, какого не только Сызранская дорога, но даже и Московское шоссе никогда не видывало… Ах, нет, виноват, за год перед тем, в этом самом возке из Москвы в Уральск прикатил на почтовых один из моих товарищей, гвардейский корнет С…
Он, т. е. возок, обит, обшит рогожей; кибитка его покачнулась и нахлобучилась вперед, как старомодный волосник (кокошник) наших древних уралок; а сам весь изломан, изогнут, искривлен, изуродован как нельзя быть хуже, но, за неимением другого, пригодился мне как нельзя лучше.
Чрез минуту возок мой, ковыляя, по своей изможденной натуре, со стороны на сторону, тихонько тащился по ровной, гладкой дороге.
Чрез час я был уже в Ливкинском умёте — последней станции уральских казаков. От Ливкина я поехал, чрез башкирские пикеты, на Камелик, где должно было кончиться мое скучное путешествие и начаться еще скучнейшее житье, о котором и теперь не могу вспомнить равнодушно. — Поехал, говорю, но как поехал, кто бы знал? не приведи Бог злому так ворогу ездить: от этой поганой езды долго болели у меня бока. Дорога хотя шла и по ровной степи, но сама была не ровна, а унизана частыми шиблями и раскатами. И без того кривой, сбоченившийся, возок мой беспрестанно валялся с боку на бок, и я ежеминутно стукался, то головою об верх кибитки, то спиною об зад ее, то боками о бока возка, чистое терпел наказанье, а бедного моего Руслана, сидевшего со мной рядом, начисто закачало, так что, несмотря ни на ласки мои и ни на угрозы, он выпрыгнул из возка и решился совершить путешествие без посторонней помощи, на собственных ногах. Хотел было и я последовать его примеру, но не осмелился; ведь у собаки, думаю, четыре, а у меня, грешного, только две ноги, — за четвероногим не угоняешься. К тому же я берег себя на случай невольного путешествия пешком, ибо того только и смотрел, как дряхлый возок мой, ныряя из ямы в яму, треснет и рушится.
Но к счастию моему и к чести своей, скрипучий и еле живой возок мой вынес столь для него трудную, а для меня в высшей степени мучительную дорогу.
На последнем башкирском пикете, был со мной один забавный случай, показывающий сметливость башкирцев и то, что к ним волей-неволей начинает мало-помалу прививаться понятие о дисциплине и воинском порядке. Пока подводчики (ямщики) хлопотали около лошадей, один из башкирцев, с патронташем через плечо и с саблею на боку (которая, мимоходом сказать, ни к чему не была привешена, а придерживалась только рукой воина), подошел к возку и, обращаясь ко мне, спросил:
— Базвольте узнать — какой ви люди?
Я сказал свое имя.
— Караша, ваша благородия, — а есть ли твоя открытый лист?
— Есть, — отвечал я.
— Ну-ка, кажи-ка мне его?
— На что тебе открытый лист? — сказал я. — Ведь ты читать, наверно, не умеешь.
— Гм!.. Нужна нет, не умею; ты только кажи-ка, а я уж свой дела… так себе… мала-мала знаем: я не брастой люди, я бриказный.
С последним словом башкирец самодовольно погладил рукой свою бороду.
Делать было нечего, я показал башкирцу подорожную, и, показывая, не выпускал ее из рук, а держал перед глазами вопрошающего, и нарочно вверх ногами. Взглянув на подорожный бланк, башкирец сказал, махнув рукой:
— Караша, караша, ваша благородия; пашла, гуляй с Богом!
Я засмеялся и сказал башкирцу, что бумага, мной ему показанная, вовсе не открытый лист.
— Ай-ай, ваша благородии-я-я-я! — отвечал башкирец, лукаво улыбаясь. — Ты, видно, больна хитра, обманить меня хочешь.
В сумерки возок мой остановился перед дерновой, засыпанной снегом избой. В ней жил так называемый деревенский приказный (род местного начальника), живой и бойкий башкирец, по всему видно — преотличный плутишка. Узнав от подводчика, меня привезшего, что особа в лице моем не простая, а чиновная, едущая в их кантон на службу, хозяин усадил меня на почетное место и стремглав бросился по деревне отыскивать самовар, чтобы угостить дорогого гостя чайком: своего-то, вишь, самовара приказный не успел завести, не разжился еще, не поправился, ну да уж за этим дело не станет, был бы жив-здоров кантонный… Такая услуга со стороны гостеприимного башкирца, хотя отчасти и по расчету, в высшей степени нравилась мне, тем более что пора было пить чай; к тому же я передрог во время езды донельзя, и стакан чаю, в то время, был для меня истинным наслаждением.
Сидя на нарах (широких лавках, заменяющих у башкирцев и диваны, и кровати) около кипящего самовара, покуривая колобовскую сигару и запивая ароматный дымок ее горячей, хотя далеко уже не ароматной, но за всем тем отрадной влагой, я увидел под потолком избы, за жердочкой, служащей матицей, дудку, или так называемую чебызгу.
— Кто играет на этой чебызге, — не ты ли? — спросил я хозяина.
— Нет, ваша благородия; моя малый брат играет, — отвечал хозяин.
— А где твой брат?
— Дворам гуляет, скотина убирает; мала-мала сена дает, сюда в изба скоро придет.
«Хорошо, — подумал я, — послушаю игру башкирского виртуоза; говорят, некоторые из них великие в своем роде артисты».
— Ну-ка, джигит (молодец)! — сказал я вошедшему в избу вскоре после того музыканту, — сыграй-ка что-нибудь хорошенькое на своей чебызге; я послушаю.
Башкирец, восемнадцати лет парень, не отговариваясь, очень охотно взял в руки чебызгу, или, как еще называют ее башкирцы, курай, окатил внутренность ее теплой водой, прокашлялся, стал посреди избы в самую живописную позу и принялся играть или, лучше сказать, свистеть какую-то бестолковщину.
Спустя немного времени, я спросил старшего брата, хозяина: что он играет?
— Русская песня играет.
— Какую?
— Как у нашей у ворот.
«Ну, так оно и есть, очень похоже!» — подумал я, едва удерживая смех, чтобы не оскорбить самолюбие хозяина, а тем более его брата, музыканта, у которого в ту минуту глаза так и светились неподдельным огнем вдохновения и самодовольствия.
— Якши, бик якши! (хорошо, очень хорошо!) — сказал я вслух. — Но мне хочется послушать башкирскую песню о каком-нибудь богатыре вашем или о шайтане. Думаю, у вас много ходит в народе песен или сказок в этом роде.
— Когда нет! — отвечал хозяин. — Только братишка моя больно моладой человек; где ему много знать? А вот наша старый людя больно маштер и песня спивать, и сказка сказать. Хаша на чебызга не играет, но на словах-то больно горазд. Утра пора начнет — вечер пора кончает; вся день говорит; только слушай — вся век не переслушаешь.
Между тем игравший на чебызге, или курае (от этого последнего названия и игрок называется курайчи), приостановясь ненадолго, вслушавшись в наш разговор, переменил тон игры на башкирский лад. На этот раз игра его была тихая, унылая, даже плачевная, но вместе с тем и приятная.
Долго курайчи-музыкант потешал игрою нас и потешался ею сам. Когда он кончил, я спросил, о чем он играл. Мне перевели, что он пел об одном башкирце, молодом, лихом парне-джигите, который когда-то, в давние времена, ехал, в первый раз, на свиданье с невестой, но не доехал: на дороге лошадь под ним заболела и пала. До кочевки, где жила невеста, оставалось всего каких-нибудь верст пять, но жених не решался идти туда, стыдясь на первый раз показаться невесте и родным ее пешим боем. Домой тоже не смел возвратиться, страшась насмешек со стороны товарищей. Жених-башкирец решился лучше погибнуть в степи, чем терпеть стыд и подвергаться насмешкам. Бросившись на землю и распростершись около трупа верного, но несчастного коня своего, удалой башкирец принялся распевать песни, выражая ими душевную скорбь свою и жалуясь на жестокую судьбу, так горько и бесчеловечно над ним насмеявшуюся, — и пел до тех пор, пока не наехали на него путешественники и силою не возвратили в дом отца.
Я похвалил и поблагодарил музыканта, а он между тем начал снова играть. Но в этот раз тон чебызги был не тихий, унылый, а сильный, резкий, дикий, просто раздирающий и потрясающий слух. — Я вопросительно взглянул на хозяина, тот с удивлением на играющего, и потом, обратясь ко мне, сказал:
— На, на, на! вот грех-та! вот грех-та! Я сапсем не знал, ваша благородия, что братишка моя такой маште́р. Один старый человек на тою (на празднике или на пиру) без чебызга словами эта песня спивал; песня больно страшна о сильном богатыре.
— Уж не о Саловате ли батыре? — спросил я.
— Какой Саловат! — сказал с видимым презрением хозяин. — Саловат что за богатырь? Саловат — просто разбойник! Такой разбойник, как Саловат, что с Пугачом гулял, и у нас, в нашем месте, много было. Вот недавно, лет двенадцать назад, два брата Ижбердины не хуже Саловата делал кутерьма. Они так же, как Саловат, людей резал, деньга грабил, скотина отгонял, все отнимал. А богатырь, о котором моя братишка играет, я забыл, как его звали… был честный человек, святой богатырь. Только последний канса (конец) его был некароша. Он сам сделал некараша, за то Бог его и наказал, а нас, башкирский народ, больно обидел: с той пора богатырь у нас нет и не будет. Когда Бог серчает — людям больно некараша бывает.
Это меня заинтересовало, и я полюбопытствовал узнать историю могучего, но несчастного башкирского богатыря. Хозяин, но просьбе моей, рассказал кое-как, с грехом пополам, частию по-русски, частию по-башкирски, следующую легенду.
Когда-то давно, может быть, лет двести назад или еще больше, в богатой и цветущей Башкирии, когда народ ее, живя в довольстве, знал только охотиться за дикими зверями и пользоваться, без малейших трудов, избытком многочисленных стад своих и других даров природы, — в семье одного почетного башкирца, видно, Богом любимого человека, родилось дитя, прекрасной наружности мальчик. С красотой он соединял в себе силу могучую, удивительную, а доброте души его не было пределов, как увидим ниже. — Еще в детстве, когда ему не было и десяти лет, он усмирял, как ягнят, самых диких необузданных лошадей, с которыми целые толпы башкирцев, людей взрослых и в своем роде лихих наездников, не могли справиться.
Бывши отроком, ходил он, и всегда один, с луком и стрелой, на охоту за медведями, и каждый раз без ноши медвежьих шкур не возвращался домой. Не отбивались от него и львы могучие, когда он встречался с ними. О мелких зверях и птицах и говорить нечего: он бивал их, как говорится, пня ногой, сколько ему хотелось. Бывало, только чуть глаз завидит зверя или птицу — летит стрела, и — жертва падает мертвою. Но когда он достиг возмужалости — ему не было равного в силе в целом свете, не только между людьми, но даже между лютыми животными, — просто чудо, а не богатырь был этот человек! Тот край, где он родился и жил, отдыхал, благоденствовал и благословлял своего земляка-богатыря. У него бывало только и заботы, что защищать своих и чужих, ежели чужие прибегали к его помощи; никому не было отказа. — Отгонят ли где, бывало, воры табун коней у башкирцев — богатырь один-одинехонек скачет в погоню, нагоняет хищников, всех перевешает на деревьях или перетопит в воде, и возвращает коней хозяевам. — Сделают ли разбойники набег на какую кочевку — богатырь явится тут как избавитель. — «Всем недругам смерть!» — вскрикнет, бывало, он. И все злодеи полягут на месте от его острой сабли и булатного копья. — Нападут ли где на прохожих недобрые люди — богатырь по чутью отыщет их, и одна расправа: смерть грабителям! Словом, что день, то доблестный подвиг.
Прославился богатырь, прославилась его славой и Башкирия. Богатства лились богатырю со всех сторон, как льются весной с гор ручьи. Но он не скоплял богатства — считал за грех — а раздавал его бедным и тем, кто нуждался. Кроме двух-трех отличных туркменских жеребцов да дорогого, несокрушимого оружия, он ничего не имел. Зато друзей, душою и телом ему преданных, нельзя было перечесть. Все, от малого до большого, от убогого до богатого, его любили, почитали и благоговели перед ним. А молодые башкирянки… что и говорить? Не было ни одной, которая бы втайне не обожала его и не считала для себя верхом блаженства быть его женой, хотя бы на один день…
Вот какая была завидная доля красавца-богатыря. Но он не долго пользовался счастием и жизнию, которая кипела в нем молодостью.
Однажды в дружеской беседе, за чашей кумыза, зашла речь о смерти и загробной жизни, о рае и аде. Мысль о неизвестности и таинственности перехода в вечность, как свинец, запала в голову богатыря. Склонив голову на грудь, он сидел, задумавшись и не говоря ни слова. Товарищи, из уважения к нему, хранили глубокую тишину. Долго длилось молчание, ничем не прерываемое. Наконец богатырь поднял голову и, воодушевись каким-то неестественным огнем, сказал:
— Да сделаю же это, поставлю на своем! Только вы помогите мне, друзья мои! Я хочу испытать и испытаю, во что бы то ни стало, — что такое смерть и что такое бес, который таскает души покойников к себе в ад. Узнаю и передам тайну эту народу…
Товарищи его устремили на него глаза, полные страха и удивления, и ничего не говорили.
— Что вы удивляетесь, джигиты! — вскричал богатырь, и голос его, как голос араслана (льва), раздался по роще (друзья пировали в роще).
— Разве вы сомневаетесь в моей храбрости и силе! — продолжал богатырь. — Разве я не встречал, при ваших же иногда глазах, тысячу раз видимую смерть! Так неужели, думаете, струшу мнимой! Неужели побоюсь беса, по стопам которого, смею похвалиться, я никогда не хаживал! — а? — Вы, кажется, не понимаете меня, молодцы, — прибавил богатырь, смотря на своих собеседников и улыбаясь. — Вам кажутся темны мои слова. Выпейте-ка лучше кумызу, выпью и я; тогда я скажу вам, что я придумал.
С последним словом он налил огромную чашку кумыса и, говоря «биш-милля», разом опорожнил ее. Собеседники последовали его примеру, и скоро, обошед круг, чаша остановилась посреди пирующих. Богатырь продолжал:
— Вам и всем правоверным известно, что душа умершего мусульманина, когда его хоронят и когда схоронившие отойдут от могилы на сорок шагов, возвращается, по воле Аллаха, как сказано в книге премудрого пророка, в тело, и тело, лежа в могиле, на время оживает. Вслед за душой слетают с неба два духа, два ангела — один светлый, следивший за добрыми, а другой мрачный, наблюдавший за злыми делами человека, во время земной его жизни. Тогда у них в могиле, в присутствии ожившего покойника, идет разбирательство о том, где, смотря по делам, дать покойнику место, т. е. в раю или в аду. По окончании суда и расправы, человек, не выходя из могилы, снова умирает, и тогда уже душу его уносит с собой тот из духов, которому она достанется.
Тут богатырь замолчал, еще опорожнил чашу кумыза и продолжал:
— Вздумал я, друзья мои, сыграть шутку над одним из духов, разумеется, вы догадываетесь, над черным, проклятым бесом. — Ведь кроме смерти, другой беды не будет; а умирать все равно, нынче или завтра, довелось бы только умереть смертью молодецкою. Но если удастся мне эта шутка, вот тогда-то мы запируем на славу, зададим пир на весь мир и вдоволь насмеемся над бесом, даром что он бес, сатана проклятый. Вот что я вздумал сделать. Я притворюсь, братцы, мертвым, а вы схороните меня как следует, со всею церемониею, со всеми обрядами нашей веры, чтобы тем легче ввести в обман дьявола; он же, говорят, всегда прежде светлого ангела является за душой покойника, — такая уж, видно, у него жадная и ненасытная натура, как у какого-нибудь русского пристава… Об народе не беспокойтесь, его обмануть нетрудно, он всему поверит, лишь только выставьте побольше мяса и кумыза. Могилу сделайте просторнее, чтобы мне можно было в ней стать и размахнуться. — Около меня положите топор, другого оружия не нужно; а то, пожалуй, чего доброго, бес побоится его и не придет ко мне; известно, что кто лукав, тот и трус… Народ, который будет на похоронах, вы постарайтесь спровадить от могилы вперед себя, а сами останьтесь на некоторое время. Потом все трое — товарищей в беседе у богатыря было трое — разом двиньтесь от могилы, оставив в ней на случай отверстие, в которое бы можно было пролезть человеку; и как только сделаете сороковый шаг, то в то ж мгновение скорей бегите к могиле, и вы увидите тогда, как я отделаю того, кто осмелится придти за моей душой, ни одним злым делом не запятнанной.
— Что, друзья мои! ведь славную штуку выдумал, не правда ли? — присовокупил богатырь после минутного молчания. Собеседники его, слыша такой страшный рассказ, молчали, не шевелились. Ясно было, что голова богатыря сильно кружилась от кумыза, к которому он часто, во время своей речи, прикладывался. А бесу — наше место свято! — это и на руку: ему не в первый раз смущать и губить людей, когда они бывают в блаженном состоянии от частого возлияния Бахусу. Скажи все это кто другой, а не богатырь — товарищи его насмеялись бы над ним, наплевали бы в лицо дерзкому хвастуну, но ему, могучему и славному богатырю, которого они привыкли чтить и боготворить, ему они безусловно верили и повиновались.
Не откладывая вдаль, богатырь тогда же приступил к исполнению задуманного им плана.
Чрез несколько часов разносится по кочевке, где жил богатырь, горестная весть: «Богатырь умер!» Со всех сторон к одру мнимого покойника стекается народ, родные и друзья его. Начинается горький плач и тяжкое рыданье. Наконец, как следует, богатыря хоронят. Друзья его, которым известен замысел его, поступают точно так, как он им приказал. Вот, по уходе народа, они рядом идут от могилы и верно считают шаги свои, — но на сороковом шагу, лишь только ноги их коснулись земли, раздается из могилы ужасный, дикий крик, от которого они вздрагивают и чуть-чуть не падают на землю. Оправившись, они стремглав бегут к могиле и видят — о ужас! богатырь лежит мертвый, с искаженным страшными муками лицом; топорище от топора валяется на полу в углу, а самый топор — о верх удивления и страха! — надет на обе ноги мертвеца.
Пораженные страхом и еле живые, друзья богатыря, засыпав наглухо его могилу, приходят в кочевку и передают это страшное событие народу, а народ, видя в нем кару Бога живого за насмешку и за дерзкое желание смертного узнать тайны судеб, предается горькой печали и молится за душу погибшего богатыря. Могила богатыря — заключает предание — погребла в себе, вместе с ним, и счастие всего башкирского народа.
Дослушав рассказ башкирца и кончив ужин, я снова собрался в путь-дорогу.
— Алла-разы-бульсин (благодарю), — сказал я хозяину, усаживаясь в возок с осторожностию, чтобы не выронить из рук закуренной сигары, но не колобовской на тот раз, а дунаевской; колобовские, как лакомство, я берегу и употребляю в известных случаях, как, например, в теперешнем, в честь того, что, при помощи Божией, мне посчастливилось довести до половины задуманный мною рассказ о башкирцах.
На рассвете я приехал в Камелик, в резиденцию Башкирского разз… так и есть, чуть-чуть вместо «Башкирского отделения» не написал кое-что другое, отчасти недолюбливаемое башкирцами. Приехал, говорю, в Камелик, и прямо из возка, чрез сени, сделанные из снежных глыб, вошел в хоромы, к которым как нельзя кстати приходятся стихи русской песни:
Вы хоромы ли мои, хоромушки, Не покрытые, хоромушки, стоите… |
Того же автора:
• Игра в войну;
• Калмыцкий ад и другие рассказы;
• Киргизомания.
Другие материалы о башкирах:
• П. И. Небольсин. Заметки о башкуртах;
• П. И. Небольсин. Рассказы проезжего;
• М. Г. Головкин. Письмо к герцогу Бирону об Оренбурге;
• П. М. Богоявленский. Полное практическое руководство приготовления и употребления кумыса как врачебного напитка;
• С. С. Казанцев. Воспоминания раскаявшегося отступника от православия в мусульманство.