?

Log in

No account? Create an account
Val

rus_turk


Русский Туркестан. История, люди, нравы.


Previous Entry Поделиться Next Entry
Тьма непроглядная: Рассказ из гаремной жизни (4/7)
TurkOff
rus_turk
Н. Н. Каразин. Тьма непроглядная. Рассказ из гаремной жизни // Нива, 1898, № 8—13.

Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4. Часть 5. Часть 6. Часть 7.

А под шумок общего веселого настроения дверь слегка приотворилась. Согнувшись до полу, вползла одна женская фигура, за нею другая, — дальше еще что-то копошилось во тьме.

— Погадай и мне, — послышался голос Хатычи.

— И мне… — попросила за нею Сары-Кошма.

— Не смейте, дуры! — послышалось дальше, за дверью.

Как ни строг был запрет Суффи, но бабье любопытство превозмогло. Даже страх смертной казни не мог бы удержать этого страстного порыва… Долго, продрогнув от ночного холода, сидели они перед дверьми, не смея даже заглянуть в щелку, боясь дышать даже, чтобы не выдать звуком своего присутствия, — а тут началось гаданье. Это уже свыше всяких сил, этого уже шпионы не могли выдержать и «дерзнули». Ну, что же! Самое большое, что Суффи исколотит до полусмерти, а, может быть, и не больно исколотит, даст раза два, сколько успеет, по затылку и все тут… «Ползем!..» Ну, и вползли…

— Это что?! — крикнул хозяин.

— Пускай сидят!.. — попросила Эстер. — Пришли, так пускай сидят.

— Оставьте их! — вступилась и сама Ольга Николаевна.

— Оставайтесь! — снисходительно проговорил и строгий глава дома.

Улькун-Курсак решилась и сама перешагнуть порог и низко, почтительно поклонилась гостье. Вся семья Суффи Казиметова оказалась в полном сборе.

— Ах, что мне вышло! Ах, как хорошо вышло, — торопливо, задыхаясь от волнения, принялась Эстер рассказывать все происшедшее… — Суффи будет богатый, знатный, я толстая, сама кормить буду, у меня четыре мальчика… Один Шарипка, уже большой, другой будет Суффи, как отец, третий — Мамет, непременно Мамет, четвертый… как четвертый?.. Я не знаю… как четвертого назовем?..

— Шайтан! — тихо, словно про себя, подсказала ей Улькун-Курсак, только одна Сары-Кошма и слышала это и прыснула со смеху, закрывая рот рукавом халата…

— Погадай нам! — пристала она к Ольге Николаевне.

— Погадай! — вторила ей Хатыча.

— Ну, слушайте: я вам погадаю, только не сегодня, а в следующий раз. И буду много гадать, но только тогда, когда застану Эстер веселою, а если еще раз такою застану, как теперь, то не только гадать не буду, а еще то сделаю, что вы… лучше даже не говорить, что я с вами сделаю…

— Помилуй, госпожа, разве мы виноваты?.. Мы ничего не сделали ей худого, мы ее очень любим… Мы…

— Ну, хорошо, хорошо! Помните только наш уговор, — я приеду скоро, и приеду нарочно неожиданно… Да мне и не нужно приезжать, чтобы знать все, что тут у вас делается… Берегитесь же… слышите!

— Слышали, госпожа… А все-таки теперь погадайте… хоть чуточку…

— Сказала — и довольно!

Говорила Ольга Николаевна с женами Суффи, а смотрела все на Улькун-Курсак. Та все в тени держалась и даже раза два вовсе отворачивалась. Смотрел на них обеих и сам Суффи. Не выдержала старуха и вышла, пробормотав:

— Ужинать велю подавать. Может быть, госпожа проголодалась, так долго в гостях сидючи… Уже за полночь…

— Гм! — смекнул, наконец, что-то Суффи.

— А в самом деле можно и поесть чего-нибудь, — весело проговорила Ольга Николаевна.

— Нам можно здесь оставаться? — спросила Сары-Кошма.

Обратилась она, конечно, к главе дома, к мужу, а ответила на ее вопрос Эстер:

— Поужинаем вместе. Можно!

Улькун-Курсак и это слышала, стиснула зубы и так толкнула ногою кухонную дверь, что та чуть с петель не сорвалась.

________

Хатыча постлала на ковер шелковую скатерть и собрала посуду. Принесли горячую шурпу из курицы, в большой миске, — для Ольги Николаевны особо, в китайской чашке, ей даже ложку положили, — сама ханым появилась с блюдом, на котором воздвигалась целая гора жирного, дымящегося пилава. Все уселись вокруг и ждали со стороны главы дома приглашения к началу трапезы.

— Прошу! — произнес Суффи, поклонившись гостье. — Ну, ешьте! — обратился он к остальным.

Эстер свернула себе из куска тонкой лепешки нечто вроде черпалки, выгребала им из похлебки кусочки курицы и складывала их на ладонь, а оттуда брала в рот; ела лениво и, кажется, без особого аппетита. Сары-Кошма и Хатыча чуть не по локоть погружали свои руки в груду плова и так набивали рот, что даже щеки их оттопырились. Ханым совсем ничего не ела. Суффи, по-видимому, чувствовал себя в прекрасном настроении, ел с аппетитом, и только этикет удерживал его от особой говорливости за столом.

Принесли кунган с теплою водою, поддонник для омовения рук и шелковое, красное полотенце.

Сары-Кошма громко рыгнула, в знак полной сытости и довольства угощением; рыгнула, еще громче, Хатыча, хотела было и Эстер; но у нее это приветствие не вышло.

Узнав, что Ольга Николаевна остается ночевать и будет спать с Эстер, в ее каморке, обе жены стали перешептываться. Не то они заспорили о чем-то, не то сговаривались.

— Спать так спать! — решил Суффи, поднимаясь на ноги.

Эстер обняла свою гостью за талию и повела ее к своим дверям, уже и ковер приподняла, да остановилась на пороге, беспокойно всматриваясь в соперниц; а те, как бы ей назло, не торопятся отправляться восвояси. Сары-Кошма закинула обе руки за затылок, круто выпятила груди и стала потягиваться, а Хатыча осмелилась легонько, словно нечаянно, дернуть мужа за полу халата и даже подмигнула очень выразительно. Суффи понял выражение глаз Эстер, улыбнулся и проговорил:

— Ну, расходитесь, куры, по нашестам! Покойной ночи, госпожа милостивая, гостья высокочтимая! Пускай Аллах пошлет вам сновидения сладкие, как сахар, и ароматные, как розы… Покойной ночи!.. А я туда!

Суффи поклонился в пояс гостье, приложив руку ко лбу и к сердцу, и решительно направился на мужскую половину.

________

На другой день, только что Ольга Николаевна уехала в русский город, а хозяин отправился к себе в караван-сарай, улькун-ханым стала собираться из дому.

Обыкновенно она брала с собою одну из жен, реже выходила с прислугою, а теперь вздумалось ей идти «на базар» одной. Она сказала, впрочем, только, что идет на базар, но ей не поверили, хотя и не возражали. Знает, мол, старуха умная, что делает; что ж ей мешать расспросами.

— К мулле за советом, — шепнула Хатыча.

— Всю ночь, чай, в коровнике настороже провела, — подмигнула Сары-Кошма.

А калмычка сообщила, что ходила за бараниной и слышала, как работник Мумын говорил другому работнику, Муссе, будто когда хозяин русскую бабу в дрожки сажал, та просила его непременно к ней в город приехать, потому, говорит, очень поговорить надо, и дело, мол, спешное, неотложное.

Сообщила это служанка самой старухе, так та даже вздрогнула и будто про себя проговорила:

— Ладно! Посмотрим еще, кто верх возьмет… кто кого упредит!.. Потягаемся…

Если бы не степенная походка с отвалом несколько назад, никто бы и не признал улькун-ханым, когда та пробиралась у самых стен, выбирая сухую дорожку по пустынным, грязным улицам города. Да и как можно кого-либо узнать в этом сером халате, накинутом на голову, с узкими, фальшивыми до самой земли рукавами, с черною, густою, волосяною сеткою на лице. Все бабы на улице на один покрой: сами мужья не распознают, которая чья.

С полчаса шла ханым только до базара, — в таком неуклюжем наряде не расшагаешься очень уж прытко; на базаре не задерживалась. Миновала красные ряды с ситцами, канаусом и разными русскими материями, прошла всю скобяную линию, прошмыгнула потом большой Наурусов чай-хане, где шумно, испуская густые клубы белого пара, кипели десятиведерные самовары и сидели русские солдаты в своих серых шинелях, пили чай и над юродивым нищим в рваных отрепьях потешались. Теперь пошли все шорные лавки с выставленными напоказ нарядными седлами и цветно-расшитыми чапраками. За шорными потянулись все сапожники, за сапожниками — мясники. Скоро бы и базару конец, да тяжело навьюченные верблюды дорогу перегородили, — ни пройти, ни проехать. Чем ждать, взяла в обход, да и запуталась в глухом переулке, стала по сторонам оглядываться. Увидала лазейку в стене, пролезла кое-как и, уже через чужой чей-то дворик, снова на улицу выбралась, и как раз на площадку, где в старые годы, при эмирах, казнили виноватых, горла им резали и на колья сажали. Грустно подумала старуха о былом-невозвратном, и все шла да шла…

Почти на самом выезде из города на восток, по пути к казенному перевозу через реку, начиналось старое кладбище, а у того кладбища, над густыми группами карагачей, возвышался купол мечети Селима-Атты, а подле мечети выстроено было медрессе, где жили муллы и меж ними главный, которого Улькун-Курсак очень почитала с детства. Она была тогда совсем маленькою девочкою, а мулла все такой же старый, как и теперь. Очень был умный и святой человек, только строг был, сказывали, не в меру. До прихода русских многие через него головы свои потеряли, да и поделом: «не балуй, против своей веры не греши!» А то теперь обрадовались, что святому суду руки связаны, совсем народ избаловался… Ну, могло ли бы случиться у них на дому такое дело при прежних порядках?

Думала так старуха, пробираясь тропиночками между могил, выбирая дорогу к медрессе покороче да поскрытнее, и решительно взялась за медное кольцо резной ореховой двери, проделанной в высокой глинобитной стене, окружающей здание с куполом. Брякнула во всю мочь этим кольцом и стала прислушиваться.

К самому старшему мулле попадешь не скоро. Надобно пройти еще часть кладбища по узкой тропинке между могил правоверных, затем попасть в первый двор мечети, обширный четвероугольник, обнесенный высокою стеною, к которой прижались низенькие саклюшки для учеников и пришлых богомольцев; за этим общественным двором, не посреди стены, а как-то в самом углу, устроен был вход в дальнейшее помещение — двор самой мечети, с полузамерзшим прудом посредине, обсаженным старыми развесистыми карагачами; вдоль боковой стены главного здания тянулась длинная, полуоткрытая веранда на точеных столбах, украшенных резьбой. С веранды вовнутрь чернел целый ряд небольших дверей, ведущих в особые помещения для мулл — учителей. Одна из этих дверей вела и в каморку самого главного, Науруса-хаджи.

Старуха хорошо знала дорогу. Когда высокий, худой как скелет, молодой ученик, отворивший ей дверь, обнаружил было намерение провожать ее через двор далее, она отмахнулась рукою от его услуг, глухо проговорив из-под сетки:

— Не надо, иди с Богом! Не впервой!..

Пустынно было на первом дворе; так же безлюдно и во втором. Время было еще холодное, зимнее, и все прятались по своим саклюшкам, только в углу двора, у котла, копошилась маленькая кучка оборванцев, да и те внимания не обратили на промелькнувшую мимо, закутанную с ног до головы, женскую фигуру. Во втором дворе уже совсем никого не было. Улькун-Курсак знала, в какую дверь надо постучаться, и, сбросив тяжелые калоши на веранде, она привычною рукою взялась и за это позывное кольцо, брякнув о скобу, теперь уже легонько, — чуть только коснулась.

— Войди с миром! — проговорил старческий голос за дверью.

Мулла Наурус сидел на груде войлоков, в бараньей шубе и громадной, грязной чалме, закрывавшей ему больше половины лица; только и был виден острый, сухой, как у ястреба, кончик носа и клочья совершенно седой, пожелтелой даже бороды.

Улькун-Курсак, проговорив обычное приветствие, торопливо присела на корточки у самого порога двери.

Помолчали оба минуты две.

— Ты кто же такая? — спросил мулла, мельком взглянув из-под чалмы на пришедшую.

Сам хорошо узнал гостью, действительно, «не впервые» видел, узнал не только по фигуре, а и по сальному пятну на боку халата, а все-таки спросил по положению.

— Из дома Суффи Казиметова, улькун-ханым этого дома несчастного! — проговорила гостья.

— Незачем было и приходить сюда, в чистое, святое место из такого поганого двора. Какая ты улькун-ханым, какая домоправительница… Тьфу!

— Сил моих нет больше!.. Помилуй, святой человек… Власти больше никакой не стало… Беда растет без удержу. Только на тебя и надежда вся.

Старуха в ноги повалилась, а тем временем вытащила из-за пазухи сверток зеленого канауса и положила у самых колен Науруса. Тот и не взглянул даже на приношение.

— Суффи отступник, Суффи и не правоверный больше, — заговорил мулла. — Так только считается мусульманином, а душа у него уже давно шайтану отдана. Его жалеть и щадить нечего. Жаль мне только дома хорошего… был дом, была и «улькун» всему городу пример, достойная полного уважения, а что теперь сталось? Навоз, грязь, погибель…

— Ох, знаю… сама знаю… — простонала гостья, и снова припала лицом к полу.

— Суффи… — продолжал мулла. — Вчера вот бумага пришла от генерала, — пишут: пока холодное время стоит, могилы на кладбище чинить, все дыры заделывать, известью заливать… дыры, говорят, везде, местами покойников даже видно, как те гниют… «Вонь, — пишут, — пойдет к теплу весеннему», а от этого «зараза, болезни…» Не от того зараза, не от того болезни, — от другого пошли… от Божьего гнева, за наши грехи, за наше малодушие и отступничество… Бумага пришла, читают наши, меня спрашивают. Я говорю: не надо, это все и по закону не дело генеральское, а наше, духовное, — Божье, значит, да и денег у нас нету. Откуда у нас деньги теперь, у нищих богомольцев… Вакуфы [духовная поземельная собственность] обрезали, небось; а Суффи, проклятый богоотступник, говорит: «Генерал правду пишет; и в его требовании ничего против закона нет». — Он, вишь ты, лучше нас закон знает. «Да и денег, — говорит Суффи, — у них довольно, да и недорого будет стоить всего…» Чтобы его язык злою болезнью от конца до корня покрылся бы. Мусульманин тоже называется, а сам… Я ведь знаю, что он с русскими вино пьет. Все, что они жрут, и он с ними… А у русских все со свининою, не разберешь ведь… Вот наелся свинины, и в душе все по-свински стало. Ох, дела, дела! На прошлой неделе, слышала? Святые люди на базар пришли издалека, из самой Мекки. Сан на них божеский, «дивона», блаженные; на базаре песни пели, народу проповеди читали, призывали снова вернуться к вере благочестивой, к отпору гяурам неверным… Курбаши, — это его дело, — слышал, ничего не сказал, а Суффи говорит: «Вы чего, черти, — так и сказал: „черти“, — шляетесь, народ смущаете?..» Пошел говор по базару, дошло до русского начальства, забрали святых мучеников, да в тюрьму… Что там с ними сделали?!.. Ты знаешь?

— А как же! Их допросили, да, сказывают, отпустили…

— Кто сказывает? Кто? — вспыхнул мулла. — Врут! С живых шкуры содрали и дали собакам на растерзание. Вот что сделали, а ты говоришь «отпустили».

Видела тех «дивона» Улькун-Курсак, видела и людей тех же самых, что на первом кладбищенском дворе у котла сидели… Шкуры у них будто и на своем месте, разве что под халатами не видно. А мулла говорит другое, значит, его правда и есть…

— Должно быть, врут, — поспешила согласиться старуха.

— А ваша домовая погань — что? — резко перевел мулла разговор на другой предмет.

— Совсем беда! — вздохнула Улькун-Курсак. — Что я тебе говорить буду… — Выслушай, отец, помоги советом.

— Ребенок жив?

— Изо дня здоровее становится…

— Мать скоро сдохнет!.. — решил мулла.

— Ох, не говори! Я потому и пришла к тебе, что сегодня ночью такое слышала, такое, что потом и заснуть не могла, — все рассвета ждала, чтобы сейчас прямо к тебе.

— Что такое? Говори все без утайки. Я и сам все хорошо знаю, знаю, что и впереди должно быть, а ты все-таки рассказывай, хочу твою правду и веру испытать. Что же ты ночью слышала?

— Забралась я через коровник в задворок, — там стена тонкая, все слыхать, что у жидовки в сакле делается, кое-что и видать даже можно.

— Гм! — крякнул мулла Наурус.

— Так вот, русская ведьма ночевать осталась… Совсем обошла жидовку, — сидят вместе, обнявшись, — ведьма и говорит Эстерке: «Пойдем, — говорит, — лучше ко мне жить, в русский город, а то ты тут, я вижу, нескоро поправишься…» Жидовка испугалась, даже в угол от той шарахнулась… Русская засмеялась и говорит: «Ты не бойся! Мы и Шарипку с собою возьмем… мальчика тоже оставлять здесь не следует…» — «А Суффи?» — спрашивает Эстер. «И Суффи, — говорит, — с собою возьмем, а то он каждый день приезжать будет…» И стала тут ведьма про свое житье, да про дом свой рассказывать: и тепло у ней, и светло, и чисто, птички поют в клетках, и картины разные на стенах, постель хорошая, мягкая, воздух чистый, а к весне, говорит, ведь весна уже не за горами, — в сад перейдут, шелковую кибитку поставят, — «палатки узорные», — зацветут урюки розовым цветом, шапталы, сливы, вишни, виноград закудрявится… рай просто земной будет. «И от такой жизни ты, — говорит, — скоро поздоровеешь, поправишься, кровь перестанет идти из глотки, толстеть сама начнешь, на радость мужу, и ребенку твоему хорошо будет. Будешь ходить нарядная с открытым лицом, потому у меня, — говорит ведьма, — никто из чужих мужчин тебя не увидит, только у мужа своего и будешь на виду. У меня в дому тишина такая и благодать, а сад разросся густой-прегустой, и кругом высокою стеною огорожен…» Уж так подлая ведьма свое житье расхваливала, что, вижу, улыбаться стала жидовка и снова к той ластиться… А тут вдруг нахмурилась разом, да и говорит: «Боюсь, эти толстые свиньи без меня за Суффи примутся…»

— Ревнует, значит, — вставил мулла Наурус…

— Ух, как ревнует, просто тигрица стала, — не человек… Прежде этого не было.

— Да и неоткуда было бы, — кивнул чалмою мулла.

— Тут Эстер нагнулась к русской, к самому уху, и что-то шептать стала, не могла я расслышать. Только русская сама нахмурилась, отстранила рукою жидовку, да и говорит, строго так престрого: «Это нехорошо, этого, — говорит, — не надо и желать, — говорит, — это великий грех. Подобного зла и в мыслях своих никогда не держи, а то и сестрою своею считать тебя но стану». Что такое Эстер попросила у той, что ей говорила на ухо, я уже и не знаю.

— А я-то знаю, — кивнул мулла. — Просила зелья, чтобы тех двух отравить, чтоб они подохли… Известно чего.

— То же я и сама подумала, — проговорила старуха. — Ведь вишь ты какая злая оказалася!

— Про сон говорила?

— Говорила про сон, говорила… Так хорошо вышло, чуть было не померла жидовка со страху, да, беда, сам вернулся не вовремя, а с ним и эта появилась…

Тут старуха рассказала в подробностях все, что произошло в доме, и про гаданье не забыла. Старый мулла слушал очень внимательно, помогая намеками старухе не пропустить никакой мелочи. Когда Улькун-Курсак окончила свой рассказ, мулла долго думал, опустив голову на грудь, — а та, чуть дыша, не сводила глаз с его широкой чалмы, боясь прервать размышления святого старца.

— Что же сказал Суффи? Он как порешил?

— С чем это?

— Да с переездом.

— Он не знает еще. Его, вишь, та русская ведьма просила самого приехать к ней в гости. Там, знать, переговорить хотят… Мумын-джигит сказывал.

— Чего же ты убиваешься? — начал с насмешкою мулла. — Какая же тут беда? Никакой, по-моему. Это даже хорошо, — и для Суффи самого, и для его Эстер, и для мальчика. Конечно, всем им лучше будет, от твоих глаз да и от рук твоих подальше. Суффи что, много ль ему дальше будет из русского города в свой караван-сарай ездить, пустяки! Ему хоть не только в гости к Эстер, к своему семейству то есть, ему бы совсем в русский дом переселиться. Места, что ли, не хватит? Да и переселится мало-помалу. Велит вам жрать давать вволю, вот и вся его забота будет… Сын-то его будет здоров и жить долго будет, — это верно, а вот жидовка, еще на воде вилами писано, — от ее болезни и русские доктора не отколдуют… И у них тоже мрут люди, помрет и Эстер… Ну, тогда Суффи, может, к вам и вернется… Если сама Ольга Николаевна за него не примется… женщина молодая, тело ой-ой, красивое, колдовать знает, а Суффи и сам не стар, человек богатый… соблазн-то велик, ведь все вместе да вместе… Возьмет он себе в жены эту белую бабу… чудесно!..

— Нешто можно мусульманину… Ведь ему для того веру менять надо? — заметила Улькун-Курсак, тревожно следя за рассказом муллы Науруса.

— И переменит… Ему что!.. Ему от того только прибыль… А после вас всех за ворота со свободною бумагою… Тебя на базар, с клюкою за подаянием, а те к жиду Абрамке пристроятся — русским солдатам на забаву… весело жить будет почтенным женам почтенного дома Суффи Казиметова… А про тебя по всему базару нашему, по всем хорошим домам разговор пойдет: «Ай да улькун-ханым, строгая да почитаемая, всему дому главная опора, всем советчица мудрая и указчица, — хорошо уберегла дом, хорошо устроила! Ведь последняя, ледащая, глупая как корова „улькун“ так не проворонит… Ну, вот теперь пускай попробует с сумою по базарам пошататься… покрытая вся грязью, стыдом и позором, потатчица разврата и безверия… проклятая Богом, всеми честными людьми оплеванная…»

— Ой, не допусти! — застонала Улькун-Курсак и повалилась мулле в ноги. — Ой, не допусти!..

— Чего допускать? Сама все своею слабостью устроила. Грозна на словах только, а на деле баба слабая, трусливая… Ишь ты! «Несите чаю, ханым, мол, требует…» Эх! Да лучше бы тебя Суффи убил бы со злости, чем ты покорилась его воле… дрянь!

— Я думала сразу только, для видимости, а там исподволь да потихоньку… Думала, образумится… Хитростью думала на своем поставить и беду развести…

— Перехитрила…

— Смилуйся, святой отец. Дай совет, дай указание… Приказывай, все исполню, все, что есть у меня, тебе отдам, а у меня много-много всякого добра, — у меня целый мешок золотых «тилля» припасен… И у Хатычи, и у Сары-Кошмы все отберу, все к твоим ногам свалю в кучу… Только выручай из беды.

Распласталась старуха на полу, сетка у ней с лица сдвинулась, так-таки голыми щеками и ерзает по грязному войлоку…

— Не поздно ли?.. — усмехнулся мулла.

— Для тебя, отец, для твоей силы да святости, есть время. Аллах, Аллах, смилуйся над нами!..

— Встань! Чего валяешься…

— Ох, не встану, пока слова милостивого не скажешь.

— Встань! Оправься! Сиди и молчи, — проговорил мулла Наурус, а сам задумался будто.

Приподнялась и старуха, жадно следя за этими сухими, пока еще неподвижными губами.

— Ехал на чалом коне мулла Дауд, — начал Наурус таким тоном, будто сказку говорит. — Здоровый был мулла, сорока лет всего, сильный и рослый… Ехал рядом со мною, горною дорогою… наши шли рядом, много шло и большую пушку тащили… Русских и не видно было… так, где-то изредка слышно было, стреляют будто… Говорит мулла Дауд: «Хоть бы десяток поймать таких белых рубах, — сам бы им горла тупым ножом перерезал бы…» Только проговорил, не то шмель, не то пчела чуть слышно прожужжала… Упал Дауд с коня и больше не проронил ни слова, не вздохнул даже, не пошевелился… Бросились к нему, глядят, а у него в виске, над самым ухом, маленькая дырка, и кровь из той дырки еле-еле сочится, а все-таки видно было, что это пуля попала, видно было, какою смертью погиб мулла Дауд… Что же ты думаешь, то русская пуля его убила?

— А то чья же? — дрожащим голосом спросила Улькун-Курсак.

— Ни русская и ни чья. Воля Божья отняла у него жизнь, за грех великий, про который только я один знаю, а больше и знать никто не будет. Помер в прошлом году Шарип — купец… Помнишь такого?

Старуха чуть наклонила голову.

— Помер неожиданно, ничем болен не был. Схватило его, почернел весь, пять часов без памяти мучился и помер…

— Отравили его, сказывали…

— Отравили… — Мулла усмехнулся. — Отравили. Русские доктора наехали, силою тело забрали, изрезали всего и яд нашли, чем купец отравлен был, а кто отравил, — не нашли… Потому и на эту смерть была воля Божья… Если бы злой человек отравил, — нашли бы… Сам бы Бог указал, а тут ничего не сыскали, потому что смерть свою Шарип еще два года раньше заслужил, когда в Москву ездил и бумагу ту подписывал… Почему, скажи ты мне, маленький Шарипка не умер в свое время, когда сам Господь его к себе потребовал, — отчего?..

— Русскую бабу привезли… Она отходила, отколдовала.

— Что же она, по-твоему, сильнее Аллаха будет? Аллах захотел, а русская баба не позволила… Так, что ли?

— Уж я и не знаю…

— А знать бы должна… На тебе и грех теперь лежит за все, что произошло, и того греха ничем тебе не замолить, хоть отдавай в мечеть все, что у тебя на дому накоплено…

— Ничего ты мне, отец святой, такого не приказывал.

— А теперь я тебе приказываю, что ли? — рассердился мулла. — Я говорю тебе только о воле Аллаха, а сам ничего не указываю.

— Понимаю… — глухо простонала старуха. Согнуло ее всю, лицом чуть не в колени уперлась, не видать лица за сеткою, а только халат дрожит и зубы стучат, словно в лихорадке.

— Смотри, как бы сегодня вечером не перевезли, поздно будет… Ну, ступай!

С трудом поднялась Улькун-Курсак на ноги.

— Дашь, что ли?.. — проговорила она, едва справившись с дрожью.

— Чего тебе?

— Зелья…

— Зелья?.. Кого же ты травить собираешься? — усмехнулся мулла.

— Ее, бабу эту русскую…

— На нее нет Божьего указания, ее трогать нельзя… И зла даже не думай на нее никакого… Из-за нее великое зло подняться может, и нас всех, как в бурю на море, волною захлестнет…

— Жидовку?..

— Она и сама подохнет, своею смертью, не выдержит… Весна не наступит, сгибнет. Все знают, что ребенку повелено свыше умереть, что только колдовство эту смерть задержало, но задержало временно, ибо никогда черт победить Аллаха не может… Время пришло и час исполнения воли Божьей настал.

— А как не помрет сам?

— Я думал — ты умнее…

— Отец, я иду, я все сделаю как ты прик… как повелевает Аллах! — вовремя поправилась Улькун-Курсак. — Дай же мне…

— Ничего не дам. — Сядь на свое место и смотри внимательно.

Мулла хлопнул два раза в ладоши… Сухой, резкий, костлявый стук этот, должно быть, услышан был, где следует… В дверях появился один из молодых учеников.

— Поди на задний двор, — приказал ему наставник, — и принеси живую курицу.

— Какого пера?

— Все равно… Лучше белую. — Белую принеси, что вчера от Ибрагима-бая прислали…

«Гадать собирается», — подумал ученик и бегом пустился исполнять приказание.

— А ты сиди и смотри! — повторил мулла Наурус.

Долго что-то возился «бала», минут десять прошло, и каких минут тяжелых для Улькун-Курсак! Тот сидит себе покойно, словцо задремал слегка и слова не промолвит, а ту то в жар, то в холод кидает, и будто тяжелое предчувствие томит ее, и сердце как-то радостно сжалось: подходит, мол, конец ее терзаниям, конец всему невыносимому положению в их доме… Не заметила, как дверь отворилась, не почувствовала резкой струи холода, ворвавшейся в саклю, — только вздрогнула, как услыхала клохтание курицы и увидела, как в руках муллы Науруса забилось что-то белое, взъерошенное…

— Пододвинься ближе и смотри, — заговорил мулла. — Видишь, — птица жива и здорова… Видишь?

— Вижу! — прошептала Улькун-Курсак.

— Теперь смотри!

Прямо на колени старухи упала птица, только что бившаяся в руках старика, но теперь неподвижная, мертвая, даже без посмертных конвульсий…

— Осмотри ее и скажи, от чего ей смерть приключилась? — проговорил мулла Наурус и снова погрузился в молчание…

Долго и действительно внимательно осматривала Улькун-Курсак труп курицы; она опытными пальцами прощупала ее горло, от головы до самых подкрыльев, — нигде ни надлома, ни пореза, ни малейшей капельки крови. Она заглянула под крылья, вздувала перья, — нигде ничего похожего даже на ранку, никаких знаков насилия… Старуха оставила, наконец, свое исследование и пытливо посмотрела теперь прямо в глаза старику… Тогда тот взял у ней курицу, вздул перья под самым затылком и показал ей крохотную металлическую точку. Это была головка медной булавки.

— Видишь?

— Вижу…

Мулла отшвырнул мертвую птицу далеко, в угол сакли, протянул руку за шелковым свертком и медленно стал развертывать подарок Улькун-Курсак. Это была тонкая канаусовая чалма, вышитая на концах белым шелком. По обоим концам, хитрым узором, вились изречения из Корана, красиво переплетенные, с орнаментами из цветов и разными арабесками. Работа была замечательно тонка и удивительна, помимо искусства, по труду и терпению.

Мулла долго любовался этою работою, а может быть, только делал вид, что любуется, и даже пальцем водил по узору.

— Хорошо, очень хорошо! Это ты сама вышивала, или те две, как их зовут, запамятовал. Сары… Сары…

— Сары-Кошма, а другую Хатыча! — подсказала Улькун-Курсак.

— Да, да… очень хорошая работа! Это какими же ты шелками вышивала, небось аглицкими, тонкими?..

— Да, аглицкими. Мы на базаре, у Хаким-бая покупаем. У него очень хорошие иголки, — и не ломаются… Тонкие-претонкие, а не ломаются…

— То-то… Наши простые толсты, только на грубую работу годятся… Иголка должна быть тонкая… Я видал, есть еще не светлые, а черненькие… Те, может быть, еще лучше… Хорошая работа, — очень хорошая, — спасибо!.. А нагнись-ка… Да сядь сюда поближе, сядь как раз передо мною… Ну, нагни голову… Сними халат с головы, да размотай платок… Вот так…

Он сам помог старухе обнажить голову и сильно нагнул ее так, что лицом та вплотную прижалась к его коленям.

— Чего же ты вздрогнула, небось! Ты не курица… Ну, что, понимаешь, чувствуешь?..

Улькун-Курсак просто замерла под сильным давлением сухого пальца муллы в одну роковую точку ее затылка.

«А ну, как!..» — промелькнуло у нее на мгновение.

Но мулла отнял уже свой палец и ласково гладил ее по жирному, полуобнаженному плечу…

— Ну, довольно… Уходи теперь… Ступай с Богом!.. Говорят вот, ты стара, — а какое стара: ты мне не только в дочери, во внучки, в правнучки годишься. Уходи, уходи! Посидела и уходи. За подарок спасибо. Если спросят, была ли у меня, не скрывайся, — скажи, что была, и передай от меня дому всему и многоуважаемому хозяину Суффи, и всем женам его, всем без исключения, и девочкам, и сыну-первенцу мое благословение. Передай, что желаю всем здоровья долголетия, а хозяину богатеть и не забывать про добрые дела, про нужды святой мечети… прощай!

Мулла произнес все это, сильно возвысив голос, настолько, что его можно было ясно слышать даже на дворике, где уже толпились ученики и другие муллы, собравшиеся уже к началу очередного урока.

Улькун-Курсак оправила свой костюм, низко поклонилась и вышла из сакли.


ПРОДОЛЖЕНИЕ



Другие произведения Николая Каразина: [На далеких окраинах] (роман), [В камышах] (отрывок из повести), [Юнуска-головорез], [Старый Кашкара], [Богатый купец бай Мирза-Кудлай], [Докторша], [Как чабар Мумын берег вверенную ему казенную почту], [Байга], [Джигитская честь], [Тюркмен Сяркей], [Ночь под снегом], [Охота на тигра в русских пределах], [Атлар], [Три дня в мазарке], [Наурусова яма], [Кочевья по Иссык-Кулю], [Таук], [Писанка], [От Оренбурга до Ташкента], [Скорбный путь].

  • 1
Мулла совсем закоснел и для себя опасности не видит...
Скорей бы продолжение))

Да какая ему опасность с такой то паствой? Как раз в то время когда издавался этот рассказ, один подобный мулла поднял туземцев на газават прям под носом у русских. Не только паства темная, но и русские власти за такими людьми из рук вон плохо следили, за что потом кровью приходилось рассчитываться.

Да, Андижанское восстание началось примерно через 2 месяца после выхода номера "Нивы", в котором с 1-й же страницы шло продолжение повести Каразина про визит к мулле.

http://rus-turk.livejournal.com/402534.html
http://rus-turk.livejournal.com/105248.html

Очень наглядные рассказы, особенно Головниной. Не одна она отметила, что к концу позапрошлого века очарование, и, наверное, некий благоговейный страх, у туземцев к русским сменились чаяньями о газавате. Не могу вспомнить автора, но такую, наверное, совсем не лишенную основания, мысль я уже слышал у кого-то.

Этот рассказ Каразина тоже очень интересный, и не только в художественном смысле. Читая его можно лучше понять события 1892 года, возможно, автор отчасти этого и хотел.

Конечно, автор явно хотел напомнить о холерном бунте 1892 года

Суффи ему самому медных гвоздей навставляет..

Ох, ну и детектив...

  • 1